260
движение» я объяснял желанием восстановить
сотрудничество народа и государя, и доказывал пользу этого не только для страны,
но и для монарха. Все это было элементарно, но ново для обывательской массы.
Перед ней до тех пор проходили либо защитники самодержавия, уверявшие, что
Витте был куплен «жидами», либо представители революционных партий, которые
считали 9 января единственной причиной успеха движения, восхваляли
«вооруженное» восстание и диктатуру пролетариата. Меня слушали терпеливо; но я
видел, как росло сочувствие обывателя, как мне одобрительно кивали и прерывали
аплодисментами. Фланги имели успех только благодаря пассивности центра; если
центр был захвачен, они были бессильны. Коща после моей речи начались прения и
ряд ораторов обрушился на меня справа и слева, то средняя масса собрания
оказалась со мной, яростно мне аплодировала и прерывала моих оппонентов
негодующими возгласами и криками «ложь». «Обыватель» откликнулся на призыв
нашей партии, и он оказался настолько сильнее противников, что вечер кончился
нашим полным триумфом.
Я взял одну иллюстрацию, наиболее запомнившуюся. Но их
было много. Помню общее впечатление; аудитория была довольна, коща вместо
революционного переворота я изображал историю последнего времени как
возвращение к нормальным путям, коща конституцию представлял, как освобождение
царя от подчинения одной бюрократии и коща для достижения наших желаний
оказывалось достаточно легальных путей, а столкновений с исторической властью
не требовалось. Восхваления 9 января, забастовок, вооруженных восстаний в
сравнении с той работой, которая нам предстояла, не казались серьезными.
Конечно, у нас бывали неудачи. Но их было немного. Они
бывали только в подобранной, уже распропагандированной среде. Там нам просто говорить не
давали. Кизеветтер припоминает в своей книге один такой митинг, ще мы с ним оба
оказались бессильны и ще положение своей демагогической напористостью спас М.
Л. Мандельштам. После этого митинга многие приходили ко мне выражать
негодование против тех, кто нам говорить не давал. Иногда агитаторы приходили и
к нам делать шум, производить беспорядки, словом, стараться сорвать заседание.
Это был символ. Большего сделать они не могли ни на избирательных митингах, ни во всей России. Революционеры и реакционеры
были маленькой кучкой, которая могла только пугать малодушных. Обывательская
же среда верила нам. Своей
верой в мирный исход мы ее успокаивали и ей внушали доверие. Это сказывалось
иногда совсем неожиданно. Помню такой эпизод. Я однажды ошибся этажом (в школе
на Домниковской улице) и попал на чужой левый митинг. Ничего не подозревая, я уселся за
председательский стол. Социал-демократический председатель обошелся со мной
по-джентльменски (вероятно, в уплату за такое же наше к ним отношение). Коща я
понял ошибку, он все-
261
таки предоставил мне слово; несмотря на то что
собрание было не наше, я благополучно довел свою речь до конца и имел тот
успех, который не полагалось бы иметь на левом собрании. Обывательская масса,
которая была на этом собрании, отозвалась на мою точку зрения. В этом здорово**,
успокаивающем влиянии на широкие массы была кадетская заслуга и сила. Мы
сделали понятие «конституции» популярным. Население поверило нам, нашим путям и
нашей серьезности. Характерное явление: присутствие в нашей среде бывших
представителей власти, богатых и знатных людей с историческими фамилиями, как
кн. Долгорукий, в глазах обывателей оказывалось для нас хорошей рекламой. Они были гарантиями, что все
произойдет мирно и по-хорошему. Обыватель ценил и любил этих спокойных,
видных, богатых людей, которые, очевидно, его на революцию не позовут; как это
было далеко от того позднейшего настроения, коща стали требовать
«пролетарского происхождения» и «тюремного ценза»! Наша партия казалась
«министериабельной» и естественно предназначалась быть во главе тогдашнего
«прогрессивного блока», который медленно и осторожно сумел бы добиться уступок
от власти и закрепить торжество конституции. Именно этого широкие массы ждали от нас; нас одних они на это считали способными.
Конец 1905 г. усилил эти наши позиции. Обывательская
масса революции не хотела, но тот торжественный гимн ей, который неумолчно с
левой стороны раздавался, мог внести смуту в умы. Но в декабре все получили
предметный урок. Все увидали, что Революция сопряжена с жертвами, которые лягут
на всех, что она не военная прогулка, не праздник; все увидали, во-вторых, это
агонизирующее правительство оказалось достаточно сильно, чтобы с Революцией
справиться. Явилась опасность, что реакция увлечет обывателей и дальше, чем
нужно, и что самая идея «конституции» в этом разочаровании может погибнуть.
Это новое положение партии мало отразилось на
январском, съезде. Партия не хотела понять, в чем ее сила и долг. Ее лидеры хотели представлять
не «the man in the street*,
не «обывателя» (этим словом бранились), а только «сознательных граждан»*. Для
них сочинялись те пустопорожние резолюции о запрещении в Думе «органической
работы», в которых наши лидеры видели^ нашу кадетскую линию. Мы как будто нарочно
делали все, что*! бы потерять обывателя, уступить свое место у него «октябри*
стам» и «правовому порядку» и остаться в Думе простой «оппозицией»,
представляющей интеллигентское меньшинство. ;
Но этого не случилось. Обыватель нам все-таки
по-прежнему верил. Все хитросплетения, которыми мы утешали себя и своих, до
него не дошли. Он на кадетскую партию смотрел по-своему как на единственную
партию, которая не только хотела блага народа, но и могла добиться его мирным,
а не революционным путем. И коща тотчас после съезда началась избирательная кампания,
она оказалась простым продолжением разъяснения манифеста; и надо сказать, что
в ней наши противники нам помогли.
Помогла, во-первых, неудачная тактика октябристов.
Встретив со стороны кадетов принципиальную оппозицию, они поддались искушению
получить поддержку у правых. Гучков публично это им предложил. От конституции
он не отрекался; он пародировал крылатую фразу Тьера: «Монархия будет
демократической по целям, конституционной по форме, или ее вовсе не будет». С
правыми он думал идти вместе только в вопросах о единстве России, о порядке,
об усилении войска. Предложение идти вместе с правыми от октябристов обыватели
оттолкнуло. Для обывателя это была слишком тонкая тактика. Если он Революцией
не увлекся, то в старом режиме разочаровался давно. И возвращаться к нему не
хотел. Простому уму казалось несовместимым стоять за «конституцию» и предлагать
союз «правым». Из партии конституционной и либеральной, которая могла бы
конкурировать с нами, октябристы превратили себя в защитников старого. Они
потеряли ту почву, на которой могли бы давать нам сражение.
Еще больше помогла нам тактика левых. По «гениальному»
замыслу Ленина, левые выборы бойкотировали и своих кандидатов не выставляли.
Голоса их сторонников поневоле шли к нам. Но они сделали больше; они аккуратно
ходили на наши собрания, чтобы нас «разоблачать». Как октябристы своим
обращением к правым, они не могли оказать нам большей услуги. Нашей уязвимой
пятой было наше двусмысленное и непоследовательное отношение к Революции. Это
подозрение с нас снимали именно левые.
Кадетские собрания шли по шаблону. Докладчик начинал с
обличения самодержавия и его защитников и развивал начала кадетской программы,
ее идеалы «политической свободы и социальной справедливости». Об октябристах
обыкновенно просто не было речи. После доклада выступали левые целыми пачками.
Без этого бы картина была не полна. Так как они кандидатами не были, то мы
первые на них не нападали. Но они нас не оставляли в покое. Они упрекали нас в
том, что мы неискренни, что наша мирная тактика самообман, что надежда на
конституцию есть иллюзия и противополагали нашей тактике восстание,
низвержение власти и пролетарскую диктатуру. Тоща в заключительном слове
докладчик, хотя бы он был очень левым кадетом, поневоле отмежевывался от
Революции, ее приемов и легкомыслия. Вооруженное восстание и неудавшаяся
всеобщая забастовка дали обывателям хороший урок. Они ценили, что мы не топта-
263
ли лежачего, разбитых революционеров не трогали, но
понимали, что когда нас они задевали, то мы им давали отпор. После подобного
вынужденного спора упрек в сочувствии Революции был с нас уже снят. Обыватель
только у нас находил желанный исход.
Вот как жизнь ставила спор. Главные кадетские коньки -
Учредительное собрание, запрещение органической работы в цензовой Думе никем
не затрагивались; вопрос ставился проще: старый режим, Революция или
Конституция. Споры по отдельным деталям, которые поднимались то слева, то
справа, не могли скрыть от собрания, что речь идет только об этих трех основных
категориях. Тут обыватель был с нами. Наш успех стал нам скоро заметен, но и мы не ожидали,
до какой полноты он дойдет. Выборы происходили не в один и тот же день всюду.
Первыми были выборы по Петербургу. Помню, как в этот вечер я выступал где-то в
Москве. Председатель меня остановил для срочного сообщения. Покойный И. Н.
Сахаров209, адвокат и кадет, прочел только что полученное из
Петербурга известие, что там на выборах повсюду прошли кадетские списки. Это было совсем
неожиданно. Через неделю буквально то же повторилось в Москве. При увлечении
4-хвосткой это было особенно ценно. Выборы по большим городам наиболее
приближались к всеобщим. До 3 июня там голосовали все курии вместе. Эти выборы
были более показательны, чем от губерний, где сначала голосовали по куриям и
потом между выборщиками могли происходить соглашения. Нельзя поэтому отрицать,
что выборы в городах наиболее характерны для настроения масс. И массы оказались
с кадетами; с ними как с партией. Выборы были тогда не прямые, где личная
популярность избранных могла сыграть большую роль, чем доверие к партии. По
закону население выбирало большое число малоизвестных выборщиков и выбрало их
лишь потому, что список был рекомендован партией. Так именно партия, а не лица получила в городах вотум
доверия. Впечатление усилилось тем, что это были вообще первые выборы. Впервые заглянули в
народную душу, взвесили политические симпатии населения и властителями дум
широкого населения оказались кадеты. Для многих это было совсем неожиданно; по Москве
баллотировались и правые, и октябристы. От них намечались люди очень извести
ные; так, от правых шел А. С. Шмаков210, а от октябристой Ф. Н.
Плевако. От октябристов же шел человек не только давно* всем известный, но
пользовавшийся уважением даже противников -Д.Н. Шипов. И эти люди не попали
даже в выборщики! Их везде побили кадетские списки. ■ . , ■
Это было явлением настолько значительным, что многих
со-чувствующих нам людей растревожило. Я в этот день встретил на улице проф.
Л.М. Лопатина211, философа, немного не от мира сего, но передового
и просвещенного человека, в котором «ка-детоедства» заподозрить было нельзя.
Когда он услыхал от меня
264
про результаты подсчета, он пришел в ужас: «Ну, это
значит Революция». Он объяснил, что было бы ненормально и очень печально,
если бы кадетов в Думе не было; но если они-большинство, то они по
необходимости будут добиваться и власти, а с их взглядами это неминуемо
торжество Революции. Можно было не быть таким фаталистом. Но одно было
бесспорно: ближайшая будущность русской конституции зависела опять от кадетского поведения. Они,
которые так неудачно повели себя в ноябре, тоща укрепили реакцию, возвращались
теперь победителями
и представителями всего населения. В январе они сами обрекали себя на роль оппозиции,
предоставляя победу октябристам и партии правового порядка. Но обыватель за
них постоял и вручил им судьбу конституции. Это клало на них обязательство. И
партийный съезд их, назначенный на конец апреля, за несколько дней до созыва
Государственной думы, оказывался съездом подлинных победителей, определяющим
моментом нашей политической жизни.
Там же. Т. 3. С. 506-524.
ИЗ ПОКАЗАНИЙ А. И. ГУЧКОВА ЧРЕЗВЫЧАЙНОЙ СЛЕДСТВЕННОЙ КОМИССИИ
ВРЕМЕННОГО ПРАВИТЕЛЬСТВА. 2 АВГУСТА 1917 Г.
...Вся хозяйственная, экономическая жизнь страны
катилась под гору, потому что та власть, которая должна была взять на себя
организацию... тыла, была и бездарна, и бессильна. В этот-то момент для
русского общества, по крайней мере, для многих кругов русского общества и, в
частности, для меня стало ясно, что как во внутренней жизни пришли мы к
необходимости насильственного разрыва с прошлым и государственного переворота,
так и в этой сфере, в сфере ведения войны и благополучного ее завершения, мы
поставлены в то же положение. Идти прежним путем-значит привести войну к
полной неудаче, может быть, не в форме какой-нибудь внезапной катастрофы, но в
форме, я бы сказал, тягучего процесса изнурения страны, понижения одушевления
и завершения всего этого плачевным бессилием, плачевной капитуляцией. Как в
вопросах внутренней политики надо было руководящим классам прибегнуть к новым
приемам, так и в вопросе ведения войны надо было ясно сознать, что рука об
руку с существующей властью мы к победе не придем. Нужно было стать на путь
государственного переворота. Надлежало искать тех путей, которые через
государственный переворот привели бы к полному обновлению нашей жизни, и тех
путей, которые могли бы довершить войну успешно и с выполнением поставленных
ею задач. Вина, если говорить об истори-
265
ческой вине русского общества, заключается именно в
том, что русское общество, в лице своих руководящих кругов, недостаточно
сознавало необходимость этого переворота и не взяло его в свои руки,
предоставив слепым стихийным силам, не движимым определенным планом, выполнить
эту болезненную операцию. События пошли своим ходом, и нас, меня лично и моих
друзей, которые были близки, с одной стороны, к вопросам настроения нашей
армии, так как они находились в близком с ней соприкосновении, с другой
стороны, к вопросам настроения страны и, наконец, наше знакомство с
экономическим состоянием страны,-все это убеждало нас в том, что час близок,
что мы быстрыми шагами приближаемся к тому событию, которое в феврале и
совершилось. Для нас это было настолько ясно, что я и некоторые из моих друзей
ждали этого не позднее Пасхи, такое было общее напряжение. И в самом деле, все
элементы, которые были нужны для того, чтобы вызвать взрыв, были налицо:
во-первых, состояние самой власти, охваченной процессом гниения, глубокое
недоверие и презрение к этой власти со стороны всех кругов русского общества,
внешние неудачи, наконец, тяжелые материальные невзгоды в тылу-словом, все, как
по рецепту, собрание всех тех элементов, которые нужны для взрыва. Я помню,
что за несколько недель и даже месяцев перед переворотом мне пришлось в особом
совещании по государственной обороне говорить на эту тему, и, указывая на
некоторые конкретные промахи власти, я закончил свою речь в заседании, которое
было под председательством генерала Беляева21^, приблизительно
такими словами. Я сказал, что если бы жизнью нашей армии, нашей внутренней
жизнью руководил германский генеральный штаб, то, вероятно, он не создал бы
ничего, кроме того, что создала наша русская правительственная власть, что все
те элементы, которые какой-нибудь немецкий химик мог бы намешать в нашу жизнь,
чтобы вызвать взрыв, все они внесены самой правительственной властью. Как
произошел этот взрыв, вы знаете, и на этом останавливаться не приходится; я
считал его настолько назревшим и исторически необходимым, что при первых признаках
вполне поверил в его неотвратимость и, как вы знаете, присоединился к тем
деятелям, которые стали около событий в дни переворота. Теперь я перейду к тому
эпизоду, которым вы интересуетесь, к вопросу отречения. Для меня было ясно, что
cot старой властью мы расстались и сделали именно то, что
должна была сделать Россия. Но для меня были не безразличны те формы, в которых
происходил разрыв, и те формы, в которые облекалась новая власть. Я имел в виду
этот переход от старого строя к новому произвести с возможным смягчением, мне
хотелось поменьше жертв, поменьше кровавых счетов, во избежание смут и
обострений на всю нашу последующую жизнь. К вопросу об отречении государя я
стал близок не только в дни переворота, а задолго до этого. Коща я и некоторые
мои друзья в пред-
266
шествующие перевороту месяцы искали выхода из
положения, мы полагали, что в каких-нибудь нормальных условиях, в смене состава
правительства и обновлении его общественными деятелями, обладающими доверием
страны, в этих условиях выхода найти нельзя, что надо идти решительно и круто,
идти в сторону смены носителя верховной власти. На государе и государыне и
тех, кто неразрывно был связан с ними, на этих головах накопилось так много
вины перед Россией, свойства их характеров не давали никакой надежды на
возможность ввести их в здоровую политическую комбинацию; из всего этого для
меня стало ясно, что государь должен покинуть престол. В этом направлении
кое-что делалось еще до переворота, при помощи других сил и не тем путем, каким
в конце концов пошли события, но эти попытки успеха не имели, или, вернее, они
настолько затянулись, что не привели ни к каким реальным результатам. Во
всяком случае, самая мысль об отречении была мне настолько близка и родственна,
что с первого момента, когда только что выяснилось это шатание и потом развал
власти, я и мои друзья сочли этот выход именно тем, чего следовало искать.
Другое соображение, которое заставило на этом остановиться, состояло в том,
что при учете сил, имевшихся на фронте и в стране, в случае, если бы не
состоялось добровольного отречения, можно было опасаться гражданской войны или,
по крайней мере, некоторых ее вспышек, новых жертв и затем всего того, что
гражданская война несет за собой в последующей истории народов,-тех взаимных
счетов, которые не скоро прекращаются. Гражданская война, сама по себе, -
страшная вещь, а при условиях внешней войны, когда тем несомненным параличом,
которым будет охвачен государственный организм, и главным образом организм
армии, этим параличом пользуются наши противники для нанесения нам удара, при
таких условиях, гражданская война еще более опасна. Все эти соображения с
самого первого момента, с 27 - 28 февраля, привели меня к убеждению, что нужно
во что бы то ни стало добиться отречения государя, и тоща же, в думском
комитете213, я поднял этот вопрос и настаивал на том, чтобы
председатель Думы Родзянко214 взял на себя эту задачу; мне
казалось, что ему это как раз по силам, потому что он своей персоной и
авторитетом председателя Государственной думы мог произвести впечатление, в
результате которого явилось бы добровольное сложение с себя верховной власти.
Был момент, коща решено было, что Родзянко примет на себя эту миссию, но
затем некоторые обстоятельства помешали. Тоща, 1 марта, в думском комитете я
заявил, что, будучи убежден в необходимости этого шага, я решил его
предпринять во что бы то ни стало, и, если мне не будут даны полномочия от
думского комитета, я готов сделать это на свой страх и риск, поеду как политический
деятель, как русский человек и буду советовать и настаивать, чтобы этот шаг
был сделан. Полномочия были мне да-
267
ны, причем вы знаете, как обрисовалась дальнейшая
комбинация: государь отречется в пользу своего сына Алексея с регент- : ством
одного из великих князей, скорее всего Михаила Александровича. Эта комбинация
считалась людьми совещания благоприятной для России как способ укрепления
народного представительства в том смысле, что при малолетнем государе и при
регенте, который, конечно, никогда бы не пользовался, если не юридически, то
морально, всей властностью и авторитетом настоящего держателя верховной
власти, народное представительство могло окрепнуть и, как это было в Англии в
конце XVIII ст., так глубоко пустило бы свои корни, что дальнейшие бури были бы
для него не опасны. Я знал, что со стороны некоторых кругов, стоящих на более
крайнем фланге, чем думский комитет, вопрос о добровольном отречении, вопрос о
тех новых формах, в которые вылилась бы верховная власть в будущем, и вопрос о
попытках воздействия на верховную власть встретят отрицательное отношение. Тем
не менее я и Шульгин215, о котором я просил думский комитет, прося
командировать его вместе со мной, чтобы он был свидетелем всех последующих
событий,-мы выехали в Псков. В это время были получены сведения, что какие-то
эшелоны двигаются к Петрограду. Это могло быть связано с именем генерала
Иванова216, но меня это. не особенно смущало, потому что я знал
состояние и настроение армии и был убежден, что какие-нибудь карательные
экспедиции могли, конечно, привести к некоторому кровопролитию, но к
восстановлению старой власти они уже не могли привести. В первые дни переворота
я был глубоко убежден в том, что старой власти ничего другого не остается, как
капитулировать, и что всякие попытки борьбы повели бы только к тяжелым жертвам.
Я телеграфировал в Псков генералу Рузскому217 о том, что еду; но
чтобы на телеграфе не знали цели моей поездки, я пояснил, что еду для переговоров
по важному делу, не упоминая, с кем эти переговоры должны были вестись. Затем
послал по дороге телеграмму генералу Иванову, так как желал встретить его по
пути и уговорить не принимать никаких попыток к приводу войск в Петроград,
Генерала Иванова мне не удалось тоща увидеть, хотя дорогой пришлось несколько
раз обмениваться телеграммами; он хотел меня где-то перехватить, но не успел, а
вечером 2 марта мы приехали в Псков. На вокзале меня встретил какой-то
полковник и попросил в вагон государя. Я хотел сперва повидать генерала
Рузского для того, чтобы немножко ознакомиться с настроением, которое
господствовало в Пскове, узнать, какого рода аргументацию следовало успешнее
применить, но полковник очень настойчиво передал желание государя, чтобы я
непосредственно прошел к нему. Мы с Шульгиным направились в царский поезд...
Там я застал гр. Фредерикса218, затем был состоящий при государе
ген. Нарышкин219, через некоторое время пришел ген. Рузский,
которого вызвали из его поезда, а через несколько минут
268
вошел и государь. Государь сел за маленький столик и
сделал жест, чтобы я садился рядом. Остальные уселись вдоль стен. Ген. Нарышкин
вынул записную книжку и стал записывать. Так что, по-видимому, там имеется
точный протокол. Я к государю обратился с такими словами. Я сказал, что приехал
от имени временного думского комитета, чтобы осветить ему положение дел и дать
ему те советы, которые мы находим нужными для того, чтобы вывести страну из
тяжелого положения. Я сказал, что Петроград уже совершенно в руках этого
движения, что всякая борьба с этим движением безнадежна и поведет только к тяжелым
жертвам, что всякие попытки со стороны фронта насильственным путем подавить
это движение ни к чему не приведут, что, по моему глубокому убеждению, ни одна
воинская часть не возьмет на себя выполнения этой задачи, что как бы ни казалась
та или другая воинская часть лояльна в руках своего начальника, как только она
соприкоснется с петроградским гарнизоном и подышит тем общим воздухом, которым
дышит Петроград, эта часть перейдет неминуемо на сторону движения, и «поэтому,
- прибавил я,-всякая борьба для вас бесполезна». Затем я рассказал государю тот
эпизод, который имел место накануне вечером в Таврическом дворце. Эпизод
заключался в следующем: я был председателем военной комиссии, и мне заявили,
что пришли представители царскосельского гарнизона и желают сделать заявление.
Я вышел к ним. Кажется, там были представители конвоя, представители сводного
гвардейского полка, железнодорожного полка, несущего охрану поездов и ветки, и
представители царскосельской дворцовой полиции, человек 25 - 30. Все они
заявили, что всецело присоединяются к новой власти, что будут по-прежнему
охранять имущество и жизнь, которые им доверены, но просят выдать им документы
с удостоверением, что они находятся на стороне движения. Я сказал государю: «Видите,
вы ни на что рассчитывать не можете. Остается вам только одно - исполнить тот
совет, который мы вам даем, а совет заключается в том, что вы должны отречься
от престола. Большинство тех лиц, которые уполномочили меня на приезд к вам,
стоят за укрепление у нас конституционной монархии, и мы советуем вам отречься
в пользу вашего сына, с назначением в качестве регента кого-нибудь из великих
князей, например Михаила Александровича». На это государь сказал, что он сам в
эти дни по этому вопросу думал (выслушал он очень спокойно) и что он сам
приходит к решению об отречении, но одно время думал отречься в пользу сына, а
теперь решил, что не может расстаться с сыном, и потому решил отречься в пользу
великого князя Михаила Александровича. Я лично ту комбинацию, на которой я по
поручению некоторых членов думского комитета настаивал, находил более удачной,
потому что, как я уже говорил, эта комбинация малолетнего государя с регентом
представляла для дальнейшего развития нашей политической жизни большие
гарантии; но, настаивая на прежней комбинации, я
прибавил, что, конечно, государю не придется рассчитывать при этих условиях на
то, чтобы сын остался при нем и при матери, потому что никто, конечно, не
решится доверить судьбу и воспитание будущего государя тем, кто довел страну до
настоящего положения. Государь сказал, что он не может расстаться с сыном и передаст
престол своему брату. Тут оставалось только подчиниться, но я прибавил, что в
таком случае необходимо сейчас же составить акт об отречении, что должно быть
сделано немедленно, что я остаюсь всего час или полтора в Пскове и что мне
нужно быть на другой день в Петрограде, но я должен уехать, имея акт отречения
в руках. Накануне был набросан проект акта отречения Шульгиным, кажется, он
тоже был показан и в комитете (не смею этого точно утверждать), я тоже его
просмотрел, внес некоторые поправки и сказал, что, не навязывая ему определенного
текста, в качестве материала передаю ему этот акт. Он взял документ и ушел, а
мы остались. Час или полтора мы пробыли в вагоне. К тем собеседникам, которых я
перечислил, присоединился еще Воейков220, и мы ждали, пока акт
будет составлен. Затем, через час или полтора, государь вернулся и передал мне
бумажку, где на машинке был написан акт отречения и внизу подписано им
«Николай». Этот акт я прочел вслух присутствовавшим. Шульгин сделал два-три
замечания, нашел нужным внести некоторые второстепенные поправки, затем в одном
месте сам государь сказал: «Не лучше ли так выразить»-и какое-то:
незначительное слово вставил. Все эти поправки были сейчас же внесены и
оговорены, и таким образом акт отречения был готов. Тогда я сказал государю,
что этот акт я повезу с собой в Петроград, но так как в дороге возможны всякие
случайности, по-моему, следует составить второй акт, и не в виде копии, а в
виде: дубликата, и пусть он остается в распоряжении штаба главнокомандующего
ген. Рузского. Государь нашел это правильным и сказал, что так и будет сделано.
Затем, ввиду отречения государя, надлежало решить второй вопрос, который
отсюда вытекал: в то время государь был верховным главнокомандующим, и надлежало
кого-нибудь назначить. Государь сказал, что он останавливается на великом
князе Николае Николаевиче221. Мы не возражали, быть может, даже подтвердили,
не помню; и тоща была составлена телеграмма на имя Николая Николаевича. Его
извещали о том, что он назначается верховным главнокомандующим. Затем надо
было организовать правительство. Я государю сказал, что думский комитет
называет князя Львова. Государь ответил, что он его знает и согласен; он присел
и написал указ, кажется сенату, не помню, в какой форме, о назначении князя
Львова председателем Совета министров, причем я прибавил, что ему надлежит
решить вопрос не о составе правительства, а только о председателе Совета
министров, который уже от себя, по своему усмотрению, приглашает лиц, на что
государь и согласился. За
270
тем государь спросил относительно судьбы императрицы и
детей, потому что дня два не имел тогда известий. Я сказал, что по моим
сведениям там все благополучно, дети больны, но помощь оказывается. Затем
государь заговорил относительно своих планов; он не знал-ехать ли ему в
Царское Село или остаться в ставке. Затем мы расстались... На станции мне по
телефону заявили, что на квартире великого князя Михаила Александровича, на
Миллионной, идет совещание. Туда мы с Шульгиным и поехали. Текст был известен и
Родзянке, и правительству, потому что как раз в этот день образовалось
правительство. Коща я вернулся из Пскова, то увидал вывешенные на улице
плакаты с извещением, что образовалось правительство и в каком составе.
Значит, мы поехали на совещание на квартиру великого князя Михаила
Александровича, и, как вы знаете, в результате этого совещания Михаил
Александрович тоже не нашел возможным принять на себя эту тяжелую обязанность.
..
Мы пока с вокзала ехали, совещание было уже в ходу.
Присутствовали лица, которые вошли потом в состав правительства. Затем
Родзянко, затем, пожалуй, и все. Не помню, кто был еще из тех, кто не вошел в
состав, только Родзянко. Я спросил, какое направление приняли прения, и мне
сказали, что большинство высказывается за то, чтобы Михаил Александрович не
принимал, а только Милюков советует, чтобы он принял. Я просил слова и
поддерживал ту мысль, что великий князь Михаил Александрович должен принять
избрание и довести дело до Учредительного собрания. Мне мои будущие коллеги по
кабинету возражали против этого. Аргументы главным образом были такие, что
едва ли удастся безболезненно, без борьбы, установить конституционную монархию
при настоящих условиях. Аргументы главным образом вокруг этого вертелись, а
затем я уже сделал иного рода примирительное предложение, чтобы Михаил
Александрович принял престол условно, чтобы он не принял его как государь, а
как регент, для того чтобы довести страну до Учредительного собрания, которое
должно высказаться как относительно формы правления, так и относительно лица,
которое должно взять престол в случае решения сохранения у нас монархии.
Таким образом, он бы принял его не как государь, а как представитель страны -
регент. На это мне были Сделаны возражения с точки зрения государственного
права, что государственное право не знает формы регентства без носителя
верховной власти. Может быть, с точки зрения правоведения это и справедливо,
но я думал, что моя комбинация могла бы дать очень удовлетворительное
разрешение, потому что вне этой преемственности еще старой исторической власти
я не видел возможности предупредить в России известного рода анархию. Мне казалось,
что если не будет такой санкции со стороны старой власти
271
к новой власти, образуется пропасть, le neant*, пропасть, ничего, и мы
рискуем ввергнуть этот принцип верховной власти в пучину анархии. Я очень
горячо отстаивал эту форму, указывая, что между прочим это может внести большое
примирение в общественное настроение, что человек, имеющий все юридические
права на престол, от них отказывается и идет на эту примирительную форму
временного управления - регентства. После всех аргументов, которые с той и с
другой стороны приводились в течение нескольких часов, великий князь сказал,
что хотел бы еще обдумать этот вопрос. Он пошел в соседнюю комнату, после
некоторого раздумья пригласил туда Родзянко и кн. Львова и затем, переговорив
с ними, вышел и сказал, что при тех условиях, которые сложились, он находит
невозможным для себя принять бремя власти. Тоща я подошел к своим будущим
товарищам по кабинету и сказал им: «Я с вами по этому пути идти не могу, я
считаю, что вы толкаете страну к гибели, я не могу участвовать в этом деле
вместе с вами». Тоща они стали просить меня, чтобы, хотя на первых порах, я
помог организовать власть, видимо, они на меня рассчитывали больше, чем,
собственно говоря, полагалось, думая, что я могу привести в некоторый порядок
военное и морское ведомство, которое мне поручалось. Но я тоща очень
скептически относился и даже с полным недоверием к общей политической
комбинации, которая перед нами предстала. Я дал обещание на первых порах
остаться, чтобы дать им возможность найти мне преемника. На этом мы порешили и
разошлись от великого князя Михаила Александровича...
Падение царского режима. Стенографические отчеты
допросов и показаний, данных в 1917 г. в Чрезвычайной следственной комиссии
Временного правительства / Под ред. П. Е. Щеголева. М., Л., 1926. Т. 6. С.
260-268.
П. Н. МИЛЮКОВ. ИСТОРИЯ ВТОРОЙ РУССКОЙ РЕВОЛЮЦИИ
Корни второй революции
С чего начинать историю второй революции? Тот, кто
будет писать философию русской революции, должен будет, конечно, искать ее
корни глубоко в прошлом, в истории русской культуры. Ибо при всем
ультрамодерном содержании выставленных в этой революции программ, этикеток и
лозунгов действительность
Небытие, ничто (фр.).
русской революции вскрыла ее тесную и неразрывную
связь со всем русским прошлым. Как могучий геологический переворот шутя
сбрасывает тонкий покров позднейших культурных наслоений и выносит на
поверхность давно покрытые ими пласты, напоминающие о седой старине, о давно
минувших эпохах истории земли, так русская революция обнажила перед нами всю наг шу историческую структуру,
лишь слабо прикрытую поверхностным слоем недавних культурных приобретений.
Изучение русской истории приобретает в наши дни новый своеобразный интерес,
ибо по социальным и культурным пластам, оказавшимся на поверхности русского
переворота, внимательный наблюдатель может наглядно проследить историю нашего
прошлого. То, что поражает в современных событиях постороннего зрителя, что
впервые является для него разгадкой векового молчания «сфинкса», русского
народа, то давно было известно социологу и исследователю русской исторической
эволюции. Ленин и Троцкий для него возглавляют движение, гораздо более близкое
к Пугачеву, к Разину, к Болотникову - к XVIII и XVII вв. нашей истории,-чем к
последним словам европейского анархо-синдикализма.
В самом деле, основная черта, проявленная нашим революционным
процессом, составляющая и основную причину его печального исхода, есть
слабость русской государственности и преобладание в стране безгосударственных
и анархических элементов. Но разве не является эта черта неизбежным
последствием такого хода исторического процесса, в котором пришедшая извне
государственность постоянно, при Рюрике, как и при Петре Великом, как и в
нашем «империализме» XIX и XX вв. - опережала внутренний органический рост
государственности? А другая характерная черта - слабость верхних социальных
слоев, так легко уступивших место, а потом и отброшенных в сторону народным
потоком? Разве не вытекает эта слабость из всей истории нашего «первенствующего
сословия», созданного властью для государственных нужд, как это практиковалось
в деспотиях востока, и сохранившего до самого последнего момента черты старого
«служилого» класса? Разве не связан с этим прошлым, перешедшим в настоящее, и
традиционный взгляд русского крестьянства на землю, сохранившую в самом
названии «помещичьей» память о своем историческом предназначении? А полное
почти отсутствие «буржуазии» в истинном смысле этого слова, ее политическое
бессилие при всем широком применении революционной клички «буржуй» ко всякому,
кто носит крахмальный воротничок и ходит в котелке? Не напоминает ли оно нам о
глубокой разнице в истории всей борьбы за политическую свободу между нами и
европейским западом, о громадном хронологическом расстоянии между началом этой
борьбы там и у нас, о неизбежном последствии этой разницы,-о слиянии у нас
политического переворота с социальным, а в социальном перевороте-о смешении борьбы против
непрочно сложившегося и быстро раз-
10 — 4264 273
рушившегося крепостничества с борьбой против совсем не
успевшего сложиться «капитализма»? Читайте историю французской i революции Тэна222 - и вы увидите, как до
мелочей повторяется с употреблением лозунга «буржуазии» в нашей революции все
то, что в гражданской войне великой революции применялось к «дворянству».
Переменен у нас, конечно, только лозунг, содержание гражданской войны осталось
то же. Да и как могло быть иначе, когда и развитие русской промышленности, и
развитие городов явилось в сколько-нибудь серьезных размерах плодом последних
десятилетий и когда еще 30 лет назад серьезные писатели глубокомысленно
обсуждали вопрос о том, не может ли Россия вообще миновать «стадию
капитализма»? Тесно связана с $ двумя отмеченными чертами, слабостью русской
государственно-ста и с примитивностью русской социальной структуры, и третья
характерная черта нашего революционного процес- I са - идейная беспомощность и
утопичность стремлений, «максимализм» русской интеллигенции. Когда-то я взял
эту интеллигенцию под защиту против П. Б. Струве и его «Вех», но я защищал ее
только в одном смысле: я защищал ее право не искать корней в нашем прошлом, ще,
как уже сказано, заложены лишь корни нашей слабости и нашего бессилия.
Неорганичность нашего культурного развития есть неизбежное последствие его
запоздалости. Как может быть иначе, когда вся наша новая культурная традиция
(с Петра) создана всего лишь восьмью поколениями наших предшественников и коща
эта работа резко и безвозвратно отделена от бытовой культуры длинного периода
национальной бессознательности: того периода, который у других культурных
народов составляет его доисторическую эпоху? Стоя на плечах всего лишь восьми поколений, мы
могли усвоить культурные приобретения Запада - и усвоили их с гибкостью и тон-г костью восприимчивости,
которая поражает иностранцев. Мы обогатили эти заимствования и нашими
собственными национальными чертами, тоже поражающими иностранцев, как странная
прививка утонченности к примитиву. Но мы не могли сделать одного: мы не могли
еще выработать что-либо подобное устойчивому западному культурному типу. Эту
западную культурную устойчивость мы еще склонны называть «ограниченностью», }
и мы продолжаем предпочитать ту безграничную свободу славянской натуры, «самой
свободной в мире», о которой не то с умилением, не то с сокрушением говорил
гениальный наблюдатель Герцен. В других своих произведениях я проследил, как на
почве этой незаконченности культурного типа у нас легко прививался западный
идеализм в его наиболее крайних и индивидуальных проявлениях и как туго и
медленно вырастала серьезная государственная мысль. Я пытался проследить так^се
и то, какие успехи сделали в направлении взаимного сближения и постепенного
освобождения, с одной стороны, от утопических, с другой - от классовых
элементов, два главных течения нашей обще-
274
ственной мысли: течение социалистическое и течение
либеральное при первых столкновениях с жизнью*. Мне казалось (в 1904 г.), что
дальнейший ход политической борьбы должен привести к устранению целого ряда
разногласий, называвшихся принципиальными, и установить возможность совместных
действий обоих течений в борьбе с общим врагом, со старым режимом. Полтора
десятка лет, прошедшие с тех пор, показали мне, что я оценивал возможность
этого сближения слишком оптимистически. С тех пор сформировались действующие
ныне политические партии и вместо сотрудничества началась непримиримая
взаимная борьба. В процессе этой борьбы воскресли многие из утопий, которые я
считал похороненными; и политические круги, которые, по моим предположениям,
должны были бы бороться с этими утопиями, оказались не чуждыми им идейно и не
способными к стойкому сопротивлению. За это неполное приспособление русских
политических партий к условиям и требованиям русской действительности Россия
поплатилась неудачей двух своих революций и бесплодной растратой национальных
ценностей, особенно дорогих в небогатой такими ценностями стране.
Конечно, несовершенство и незрелость политической
мысли на почве безгосударственности и слабости социальных прослоек не могут
явиться единственным объяснением неудач, постигавших до сих пор наше
политическое движение. Другим фактором является бессознательность и темнота
русской народной массы, которые, собственно, и сделали утопичным применение к
нашей действительности даже таких идей, которые являются вполне своевременными,
а частью даже и осуществленными среди народов, более подготовленных к
непосредственному участию в государственной деятельности. Народные массы -
«народная душа»-сами являлись объектом интеллигентских утопий в прошлом и
едва ли перестали им быть в настоящем. Я лично был всегда далек от тех, которые
готовы были возвеличивать русский народ как народ избранный, «народ-богоносец»
и, преклоняясь перед ним, всячески принижать русскую интеллигенцию и новую
русскую культурную традицию. На борьбу с этими тенденциями в разных их
проявлениях, я употребил немало усилий в течение первой половины моей
общественной деятельности, когда эти тенденции выступали сильней и казались
более опасными, чем теперь. Но я также далек и от тех, кто теперь, под вли-
Изложенные в тексте идеи о связи нашего прошлого с
настоящим развиты мной как в моих «Очерках по истории русской культуры», так и
в изданной в Чикаго и Париже книге моей «The Russian Crisis
(la crise Russe)»,
написанной в 1903-1904 гг. и представляющей первую часть трилогии, вторая часть
которой не написана и сливается с моей публщистической и парламентской
деятельностью (1905-1916), а третья представляется здесь вниманию читателя. Моя
полемика с «Вехами» напечатана в сборнике «Русская интеллигенция», а идея о
восьми поколениях подробно развита»в двух лекциях, прочитанных осенью 1916 г. в
университете в Христиании, и напечатана в норвежском журнале «Samtiden».
10* 275
янием пережитого ужасного опыта и тяжелых переживаний
последних месяцев, склонен говорить о «народе-звере». Да, конечно, этот народ,
сохранивший мировоззрение иных столетий, чем наше, а в последнее время старого
режима умышленно удерживавшийся в темноте и невежестве сторонниками этого режима,-этот
народ действительно предстал перед наблюдателями его психоза почти как какая-то
другая низшая раса. Интернационалистическому социализму было легко на почве
культурной розни провести глубокую социальную грань и раздуть в яркое пламя
социальную вражду народа к «варягам», «земщины» к «дружине», выражаясь
славянофильскими терминами. Но элементы истинного здорового интернационализма
при этом оказались не внизу, а наверху - в культурных слоях, идеях и учреждениях.
И рост интернациональной культуры с разрушением этих верхов оказался
задержанным - не будем утверждать, что надолго. Как бы то ни было, исправление
последствий нашей истории и ошибок переворота идет в том же направлении, как
раньше: в направлении восстановления нашего культурного слоя, так безжалостно
уничтожавшегося революцией. В этом смысле должны быть пересмотрены все
демократические программы, которые, ничего еще не давши народу, хотели «все»
создавать «через народ». Неосновательное разочарование в народе после столь же
неосновательного преклонения перед ним не должно, конечно, возвращать нас к той
системе «недоверия к народу, ограниченного страхом», которое, по меткому
определению Глад стона, лежит в основе реакционной политики. Суть правильной
политики, приспособленной к действительному уровню массы, должна, пользуясь
выражением того же Глад стона, заключаться в «доверии к народу, ограниченном
благоразумием». Эта формула, разумеется, не мирится с формулой полного и
неограниченного народовластия. Это надо ясно усвоить, определенно сказать себе
и сделать отсюда надлежащие политические выводы. В политике не существует
абсолютных рецептов, годных для всех времен и при всех обстоятельствах. Пора
понять, что и демократическая политика не составляет исключения из этого правила.
Пора усвоить себе мысль, что и в ее лозунгах не заключается панацей и лекарств
от всех болезней.
Еще одна оговорка в пределах того же вопроса о
народных массах как политическом факторе. Есть люди, которые готовы были бы
искать в физиономии этих масс не только тех изменяющихся черт, в которых
отпечатлелся ход нашей исторической эволюции, но и того неизменного
мистического ядра, которое германские метафизики, так же как и новейшие
социологи типа «Gustave Lebon*223,
называли «душой народа», Fame ancestrale*. Наблюдая французскую психику времени войны, Lebon искал
в
Душа предков (фр.)
этой «душе предков» объяснения, почему недавняя
«упадочная» Франция вдруг превратилась перед лицом врага во Францию героическую.
Увы, ход и исход русской революции до сих пор не уполномочивает нас искать
подобных параллелей. Традиционное сравнение 1613 и 1813 гг. напоминает, правда,
о моментах просветления национального сознания и о чрезвычайных народных
усилиях, на которые способен был русский народ, когда в его сознании отпечатлевалось
представление об опасности, грозившей самому его существованию. Быть может,
можно надеяться, что в 1919 г. такое просветление перед лицом великой
национальной катастрофы примет более культурную форму - чего-либо вроде
германского возрождения начала XIX в. Может быть, эта катастрофа послужит
толчком, которым закончится доисторическое, подсознательное, так сказать,
этнографическое существование народа и начнется исторический период связного
самосознания и непрерывной социальной памяти. С очень большим опозданием, мы и
в этом случае пойдем по пути, давно уже пройденному культурными народами. Но в
ожидании, пока все эти надежды осуществятся, мы должны признать, что самые
надежды этого рода служат, так сказать, хронологической вехой. Наша русская ame ancestrale продолжает, очевидно,
представлять ту плазму, на которой лишь слабо и отрывочно запечатлелись отметки
истории. Основным свойством ее еще остается та всеобщая приспособляемость и
пластичность, в которой Достоевский признал основное свойство русской души, -
идеализировав его как «всечело-вечность». В политическом же применении
бесформенность этой души проявляется как тот натуральный, догосударственный
«анархизм», то «естественное состояние человека», по выражению старой
политической доктрины, которое так ярко и сильно выразил «великий писатель
земли русской», .отразивший, как в зеркале, на удивление цивилизованному миру
это состояние народной души.
Повторяем, философ истории русской революции не сможет
обойти всех этих глубоких корней и нитей, связывающих вторую русскую революцию
со всем ходом и результатом русского исторического процесса. Но наша задача
гораздо проще. Мы ставим себе целью возможно точное и подробное фактическое
описание совершившегося на наших глазах. Те недостатки описания, которые
усмотрит в нем последующий историк, отчасти вознаградятся чертами, для
будущего историка этой революции уже недоступными: элементом личного
свидетельства очевидца-наблюдателя и отчасти близкого участника совершившихся
событий. Эта более близкая к наблюдаемым явлениям позиция обусловливает,
конечно, и иной характер объяснений причин и мотивов. В этом порядке мыслей
прежде всего мы должны коснуться тех, более детальных объяснений второй русской
революции, которые, как они ни важны сами по себе, тоже останутся за пределами
настоящего изложения.
277
Мы разумеем громадное влияние фактора, до сих пор не
упомянутого, но имевшего первостепенное отрицательное значение. Если общая физиономия русской революции
определилась в значительной степени нашим прошлым, то ее характер именно как революции, как насильственного
переворота, определился наличностью фактора, противодействовавшего мирному разрешению конфликтов
и внутренних противоречий между старыми формами политической жизни и не вмещавшимся более в эти формы содержанием. Инстинкт
самосохранения старого режима и его защитников - таков этот отрицательный
фактор.
В упомянутой выше работе 1903-1904 гг. я объяснил
подробно, как этот инстинкт самосохранения с неизбежностью привел к политике
все усиливавшихся репрессий и к разделению России на два лагеря: Россию
официальную и всю остальную Россию, в которой культурные и народные элементы
были одинаково непримиримо настроены по отношению к дореформенной государственности.
Не только в эти годы, но уже гораздо раньше, с шестидесятых, с сороковых
годов, с конца XVIII столетия, было очевидно, что конфликт старой
государственности с новыми требованиями есть лишь вопрос времени. Под углом
этого грядущего конфликта складывалось все мировоззрение русской интеллигенции
по крайней мере шести последних поколений. Немудрено, что это мировоззрение и
вышло таким односторонним. Описывать всю эту историю борьбы - значило бы, в
сущности, пересказывать всю историю русской культуры двух последних столетий.
Естественно, что эта задача не может быть целью настоящего изложения. Мне
достаточно сослаться на приведенные уже мои прежние сочинения, которые в
предвидении грядущего конфликта посильно готовили к его пониманию русское и
иностранное общественное мнение.
Может быть, следовало бы здесь остановиться лишь на последней
стадии этого конфликта между старой государственностью и новой
общественностью: на том последнем десятилетии, когда хронический конфликт
перешел в стадию неискренних уступок власти общественным течениям. Это десятилетие знаменуется
открытым началом политической жизни в России под знаменем первого
политического народного представительства. Германские публицисты придумали уже
для этого периода меткое название: эпоха «мнимого конституционализма»
(Scheinkonstitutionalismus). Если
можно в одном слове формулировать причину того, почему с первыми уступками
власти конфликт не прекратился, а принял затяжной характер и в конце концов
привел к настоящей катастрофе, то это объяснение дано в этом слове: Scheinkonstitutionalismus. Уступки
власти не только потому не могли удовлетворить общества и народа, что они были
недостаточны и неполны. Они были неискренни и лживы, и давшая их власть сама ни
минуты не смотрела на них, как на уступленные навсегда и окончательно. Я помню
мо-
278
мент, когда граф Витте в ноябре 1905 г., после
октябрьского манифеста, пригласил меня для политической беседы. Я сказал ему,
что никакое общественное сотрудничество с правительством невозможно до тех пор,
пока власть не произнесет открыто слова «конституция». Пусть, говорил я, это
будет конституция откро-ированная, но нужно, чтобы она была дана окончательно.
Гр. Витте не скрыл от меня, что он не может исполнить этого условия, ибо этого
«не хочет царь». Довольно известно, что даже манифест 17 октября император
Николай П считал данным «в лихорадке» и никогда не мирился даже с этими более
чем скромными уступками. Не хотел, конечно, конституции и гр. Витте, исходя из
своих старых славянофильских взглядов; не хотели конституции даже
такие общественные деятели,
как Дм. Ник. Шипов. Для защиты создавшейся таким образом двусмысленности
была создана специальная партия, «Союз 17 октября», и все последующее
десятилетие прошло под знаком политического лицемерия. Так как страна не могла
этим удовлетвориться, то и самое существование представительных учреждений послужило
лишь к расширению базиса для дальнейшей борьбы общественности с защитниками
старого порядка. Если опорой для общественности служила при этом оппозиция Государственной
думы, не смолкавшая даже в самые трудные минуты существования этого
учреждения, то опорой для власти служил Государственный совет, принявший в
себя все силы и сосредоточивший все усердие сановников старого режима. В
результате борьбы этих двух центров в России за десять лет, в сущности, не было
вовсе законодательства. Все проекты реформ, даже самых умеренных, застревали
под «пробкой» Государственного совета, превратившегося с годами в настоящее
кладбище благих начинаний Государственной думы. Проходили через законодательные
учреждения лишь те меры, которых хотела власть в союзе с правящим сословием.
Так прошла аграрная реформа Столыпина, так прошли постыдные для русского имени
законы о Финляндии. Гибкость и услужливость октябристов казались власти уже
недостаточными. Курс политики поворачивался все более вправо.
«Конституционализм» становился все более призрачным, и на очередь дня
становился самый беззастенчивый «национализм». Старая формула Уварова224
«православие, самодержавие и народность* была выкопана из архивов, слегка
подновлена и серьезно пущена в ход как платформа для выборов и как программа
очередного политического курса. Желание императора Николая II сохранить
самодержавие таким, каким оно было «встарь», было принято не только «Союзом
русского народа», вызвавшим это заявление царя; оно было принято к исполнению
и политическими деятелями, выдававшими себя за государственных мужей и чем
дальше, тем откровеннее предлагавшими себя наперебой в организаторы
государственного переворота. Здесь нет надобности упоминать имен. Имена всем
памятны; многие из лиц, их ногте
сившие, заплатили трагической кончиной за свою вину
перед родиной и перед русским народом. Это - их работа, в связи с все
усиливавшимся влиянием при дворе случайных людей И проходимцев, создала в стране
то состояние полнейшей неуверенности в завтрашнем дне, которое собственно и
подготовило психологию переворота...
Для самых умных из этих прислужников старого режима было
ясно, что при подобной напряженности общего настроения, при таком состоянии
неустойчивого равновесия, с трудом поддерживаемого политикой репрессий и
опирающегося на искусственно сорганизованное ничтожное меньшинство, Россия не
выдержит никакого серьезного внешнего толчка или внутреннего потрясения. Опыт
1905 г., казалось, должен был служить уроком. Тоща с большим трудом удалось
ликвидировать последствия неудачной войны и спасти власть от неизбежного ее
результата - внутренней революции. Гр. Витте был призван специально для
выполнения этой миссии. Ошибки первой русской революции, поддержка Европы дали
ему возможность выполнить ее блистательно. Но близорукая власть относилась с
подозрением к самым лучшим и верным своим защитникам. Гр. Витте едва выхлопотал
себе право спасти эту власть, оставшись на своем посту до заключения займа во
Франции и до возвращения русских войск из Маньчжурии. Далее его услуги были не
нужны. Его соперникам поручили ликвидацию уступок, сделанных «в лихорадке», -
уступок, которых никогда не могли простить графу Витте. И началась борьба с
молодым народным представительством, приведшая к первому нарушению «мнимой
конституции», к изданию избирательного закона 3 июня 1906 г.*, окончательно
изолировавшему власть от населения и передавшему народное представительство в
руки случайных людей и случайных партий. Кое-как сколоченный государственный
воз скрипел-до первого толчка. Можно ли было его предупредить? Сторонники
старого режима считали, что можно и нужно-в союзе с Германией. А жизнь
повела русскую политику по иному направлению, в сторону держав «согласия», и
новорожденное русское представительство сыграло тут известную роль. Так или
иначе при разделении Европы на два лагеря Россия не могла не быть втянута в международные
конфликты. Она могла лишь избежать создания конфликтов по собственной вине; но
для этого ее балканская политика была недостаточно умна и проницательна. Общая
бестолковость управления привела к тому, что, идя более или менее сознательно
на возможный конфликт, Россия оказалась к нему не подготовленной в военном смысле.'
Как во внешней политике, так и в вопросе об усилении военной мощи
Государственная дума имела известное влияние-и тем связала себя с
политическими кругами, патриотически настроенными. Этим она впервые
Так в тексте. Правильно: «3 июня 1907 г.».
280
Комментариев нет:
Отправить комментарий
Примечание. Отправлять комментарии могут только участники этого блога.