235
Но большинство ничего от самодержавия уже не ждало. С
ним оно было в открытой войне и против него было радо всяким союзникам. Оно не
заботилось, чтобы его желания были для власти приемлемы; но зато шло на уступки, чтобы все враги самодержавия могли
стоять на одном
общем фронте.
Революция их не пугала. В ней они, напротив, видели способ установить в
России «свободу и право». Была полная аналогия. Меньшинство, ища соглашения с властью, принуждено было ей уступать; большинство,
поддерживая общий фронт с Революцией, должно было уступать Революции. Между этими двумя направлениями
обнаружилась пропасть, при которой стало трудно делать общее дело.
Помню тогдашние разговоры о земском расколе. О нем
мало жалели. С меньшинством сходили с политической сцены отсталые сторонники
совещательных прав представительства, которых «Освобождение» давно
рассматривало как реакционеров. Вожди большинства мощи радоваться, что
меньшинство им не будет мешать держать свой курс на «демократическую
интеллигенцию». Помню все же и сожаления. Боялись, что раскол земства усилит
самодержавие; жалели, что меньшинство обрекает себя на бессилие и принуждено
будет искать поддержки направо. Однако мало кто предвидел тоща, что отход
меньшинства нанесет громадный вред самому земству в момент, когда его авторитет
будет нужнее всего, т.е. когда война с самодержавием окончится капитуляцией и
сменится задачей конституционного устройства России.
Со времени апрельского земского съезда руководство
движением безраздельно переходило к интеллигенции. Но земству как самостоятельной силе пришлось, однако, еще раз выступить вместе. Это
выступление опять показало его политический вес. Но как и после 1-го земского
съезда земство этого не сумело использовать, и всю выгоду от его последнего
выступления получили «интеллигентские» руководители. Им оно принесло неизмеримую
пользу, чего они, конечно, не только не хотели признать, но за что земцев
лишний раз упрекали.
Там же. Т. 2. С. 369-374.
Манифест 17 октября.
Первая революция
...17 октября было полной победой либерализма,
«увенчанием здания». Это не было тем выбрасыванием балласта, которым самодержавие
хотело бы спасти свою сущность, не было ни обещанием либеральных реформ, как
12 декабря198, ни созданием булыгинской думы. Самодержавие отныне
себя упраздняло.
Конституция
была возвещена и обещана; оставалось претворить это
236
обещание в жизнь. Но тоща начиналась расплата. Все те
свойства «Освободительного движения», которые ему дали победу, оказывались
вредными, когда было нужно эту победу использовать. Военных вождей не надо
допускать до ведения переговоров о мире.
Это сказалось в одном внешнем символическом признаке.
17 октября стали называть «первой Революцией». А между тем Революции тоща не
произошло. Конечно, можно безгранично злоупотреблять этим словом, называть им
всякие идейные новшества, перемену понятий и нравов, наконец, всякий уличный
беспорядок. Но тоща это слово теряет определенность и ничего не означает.
Революцию в историческом смысле мы имеем только тоща, коща народные массы
сбрасывают прежнюю власть, коща возникает новая власть, с прежней не связанная.
Мы имели в России две таких Революции, в 1917 г. Но в 1905 г. ее не было. Была
великая реформа, совершенная законной властью, была от-кроированна конституция,
о которой издавна мечтал либерализм. По своей глубине и последствиям реформа
1905 г. была не меньше реформ 60-х годов; но как тоща, так и теперь Революции
не было.
Но понятие «Революция» было давно популярно в России;
даже реформу 61 года не раз хотели перелицевать в Революцию и 19 февраля
сравнивали со «взятием Бастилии». Характерно для интеллигентской идеологии, что
подобное сравнение можно было делать серьезно.
В 1905 г. было более основания говорить о Революции,
ибо мы к ней действительно шли и приблизились. Манифест 1905 г., конституция
1906 г. явились не инициативой предусмотрительной государственной власти,
которая сама поняла, что ей надобно делать, а в результате общественного
движения, которое вело к действительной Революции. То движение, которое
называлось «Освободительным», которое вначале добивалось только замены
самодержавия конституционной монархией и осуществления либеральной программы,
- переродилось в движение «революционное», которое своей объявленной программы
осуществить не могло бы без революционного переворота. Достаточно вспомнить, что
самую конституцию, по мнению «Освободительного движения», должно было
составить Учредительное собрание по 4-хвост-ке, чтобы понять, что это
предполагало предварительное падение или полное обессиление исторической власти
в России, т.е. наступление подлинной Революции. И в этом движении участвовали
не только революционеры по программам и темпераменту, а вошедшие в него,
слившиеся с ним в одной тактике, - либеральные люди, которые никакой Революции
не хотели, а шли вместе с революционерами лишь потому, что иначе не надеялись
самодержавие свергнуть. Временный союз лояльного либерализма с настоящей
Революцией и был отличительным свойством того движения, которое называлось
«Освободительным».
Если бы самодержавие продолжало упорствовать, оно
довело бы до открытой гражданской войны; оно могло бы победить, что очень
возможно, и эра либерализма была бы еще надолго отсрочена. Оно могло бы пасть
перед Революцией, и мы в 1905 г. получили бы 1917 год. Но это все гадание задним
числом. Самодержавие сумело вовремя уступить и этим избавить Россию и от
гражданской войны, и от Революции.
Если бы «Освободительное движение» добивалось одной
конституции-оно бы остановилось; оно своей цели достигло. Но власть опоздала;
народные массы уже выходили на улицу. С ними шла и Революция. У Революции была
совсем другая программа, и на первом плане в программе minimum - низвержение не самодержавия, а монархии,
установление полного народовластия и «строительство социализма» как конечная
цель. Для этой части «Освободительного движения» 17 октября было таким же
обманом, как для либерализма 12 декабря или 6 августа. Уступка, сделанная в
разгар борьбы, не останавливает, а поощряет побеждающую сторону. Революционным
партиям, которые европейский либерализм считал отсталым явлением, казалось,
что в России можно установить то, чего не было и в Европе, т.е. новый
социальный порядок. В одном они и не ошибались. Нигде демагогия не могла
встретить так мало сопротивления, как именно в нашей некультурной стране. 17
год доказал это с достаточной яркостью. Поэтому в 1905 г. конституционной
реформой нельзя было совершенно предупредить Революцию; ее можно было вовремя победить, но с ней уже приходилось бороться.
И немудрено, что после манифеста 17 октября внешние
черты Революции только усилились. Люди, пережившие обе революции, могут их
сравнивать. Помню свое впечатление. Несмотря на крушение в 1917 г. исторической
власти, тогда, на мой личный взгляд, первое время было больше порядка. И я
себя спрашивал, сделался ли народ разумнее под влиянием конституционного
опыта или на него влияла война спасительным страхом?
Когда 18 октября утром прочли манифест, толпы народа
повалили на улицу. Дома раскрасились национальными флагами. Но «ликование»
продолжалось недолго. Революция не остановилась. Манифестанты рвали
трехцветные флаги, оставляя только красную полосу. Власть была бессильна и
пряталась. На улицах была не только стихия; появились и ее руководители.
Вечером первого дня я с М.Л. Мандельштамом199 зашел на митинг в
консерваторию. В вестибюле уже шел денежный сбор под плакатом «На вооруженное
восстание». На собрании читался доклад о преимуществах маузера перед
браунингом. Здесь мы услыхали про убийство Баумана200 и про
назначение торжественных похорон. К.-д. комитет постановил принять участие в
похоронах; процессия тянулась на много верст. Двигался лес флагов с надписями:
«Да здравствует вооруженное восстание», «Да здравствует демократическая
республика». К ночи процессия достигла кладби-
238
ща, где подруга Баумана Медведева при факельном свете
и с револьвером в руке клялась отомстить. Целый день улица была во власти
«народа». Сила невидимой организации, которая собрала эту толпу и ею управляла,
невольно противопоставлялась слабости власти. Когда в 1917 г. приехала в
Петербург А. М. Коллон-тай, она мало верила в успех Революции. Но она мне
призналась, что, увидав изумительную организацию похорон «жертв революции»,
она ей поверила. Ее наблюдения я задним числом отношу и к похоронам Баумана.
Тогда тоже должно было стать ясно, что у Ахеронта есть вожаки, которые умеют им
управлять и что у вожаков есть материальная сила. Вожаки же революции не
мирились с монархической
конституцией, как в свое время либерализм не мирился с совещательной булыгинской
думой.
Это могло быть не так страшно для власти, пока основа
России - деревня оставалась спокойной. Но этого не было. В деревне
революционная пропаганда шла очень давно. Манифест 17 октября в ней не
удовлетворил никого: он не говорил о земле. Но зато он объявил свободы и под
защитой этих новых слов усилилась демагогия; народ стал осуществлять свою
«волю». В первые месяцы после манифеста я не был в деревне, но картину ее легко
представляю себе по съезду Крестьянского союза в Москве в начале ноября 1905 г.201
Я попал на него по знакомству; о нем печатались и отчеты (см: Право. 1905. №
44). Делегаты из разных концов излагали, что на местах происходило. В центре
желаний стояла земля; «волей народа» было отбирать ее у помещиков. Хотя такая
«реформа» уже нашла себе место в партийных программах, крестьяне не хотели
дожидаться законов. А Крестьянский союз направлял стихийную волю крестьян. В
облагороженном отчете о съезде, напечатанном в «Праве», можно прочесть
подобные перлы: «Крестьяне производили разгром и поджоги только там, где не
надеялись на свои силы»,-говорил, один делегат. «Но в местах, ще были
образованы дружины, они просто (курс, наш - сост.) объявляли землю общественной и выбирали старосту для
управления ею». Как это «просто» происходило на практике? В моих ушах звучат
слова другого делегата: «Где не было Крестьянского союза, - заявлял он с
гордостью, - не было ни одного случая насилия: били только помещиков и их управляющих, да
и то только в том случае, если они сопротивлялись». На этом собрании я увидал
знаменитого Щербака2"2. Он прибыл в конце и был
встречен как триумфатор. Ему дали слово не в очередь. Он рассказал, что дает
крестьянам советы не платить аренды, не работать у помещиков, не позволять
другим работать у них, не платить налогов и требовать свои деньги золотом из
сберегательных касс. Съезд был в восторге. «За ним крестьяне пойдут все, как
один человек»,-в восхищении говорил мне председатель собрания, бывший правовед
и прокурор.
К городскому и крестьянскому движению присоединялись
национальные, опасность которых общественность преуменьшала.
239
Чего хотели национальности - узнали в 917 г. Но и они
тогда проявляли свою волю, не считаясь ни с законами, ни с волей всего
государства. В России наступал тот хаос, который в чистом виде мы увидали в
1917 г.
Так 1905 год назван был «Революцией» не вовсе
напрасно. В России действительно создалась «революционная ситуация» на почве
общего недовольства и ослабления власти. У Революции были вожди, программа и
материальная сила. Она решила вести борьбу до конца. Манифест мог оказаться
простым преддверием Революции; мог стать и началом эпохи реформ. Россия была на
распутье. От торжества Революцию отделял только несломленный еще
государственный аппарат.
Тем, кто считал, что Россия переросла форму
конституционной монархии, манифест давал новые средства борьбы. Они ими и
пользовались. Но в чем был исторический долг тех, кто добивался
конституционной монархии, чтобы в рамках ее преобразовать Россию в европейскую
демократию?
Им могло казаться невыгодным сохранение власти в руках
прежнего государя. Он уступил не по убеждению; мог даже без умысла саботировать
реформы, которые обещал против воли. Это предполагало новую борьбу с силами
старого строя.
Это правильно. Но предстоящая либерализму конституционная
борьба с ними была меньшим злом, чем Революция. Революция не остановилась бы
на либеральной программе. Не представители либеральной общественности могли бы
ее на ней удержать. Им, принесенным к власти «народной волей», было бы не по
силам с этой волей бороться.
Демагогия бы их одолела, как это показал 17 год. Было
счастьем для них, что прежняя власть уцелела и сама объявила новый порядок.
Либеральному обществу было легче бороться с прежней властью в рамках нового
строя, чем с Революцией в ' обстановке революционного хаоса. В его интересах было спасти государственную
власть от крушения. Но для этого общество должно было стать ей опорой; без
активной поддержки общественности конституции быть не могло. Без нее могла
получиться только или Революция, или реставрация старого строя.
А если сохранение исторической власти было полезно,
надо было делать уступки и ей. Она была еще реальной силой, не меньшей, чем
наша общественность. Было ребячеством думать, что, пока она существовала как
традиционная власть, ей можно было бы покрывать все, что захотят представители
«воли народа». С властью надо было заключать соглашение на почве взаимных
уступок, принимая в уважение ее силу, а может быть, и предрассудки.
«Освободительное движение» с самодержавием соглашений не допускало. Но
самодержавия больше не было. Конституционная монархия была тем, чего хотел
либерализм и что ему самому было полезно, чтобы его не унес революционный хаос.
Если Бисмарк прав, что основа конституционной жизни
240
есть компромисс, то компромисс с конституционной
монархией становился не изменой, а единственной разумной политикой. И
соглашение с монархией в тот момент было тем легче, что она сделала то, что
было для этого нужно. Она согласилась на конституцию, закрепив ее манифестом.
Наконец, во главе правительства она поставила Витте. Мог ли быть более
знаменательный выбор?
Нельзя было в то время ждать и даже желать
министерства «общественных деятелей». Как мог бы государь вручить власть
человеку, ему незнакомому, не имевшему опыта государственной деятельности,
который с ним раньше боролся? Подобный шаг был возможен в случае капитуляции,
как это в 1917 г. сделал Николай II, отрекаясь от трона и назначая князя Львова
премьером. В 905 г. положение было другое; правительство не было свергнуто. В
обществе не было общепризнанных лидеров. Сама общественность не могла желать стать правительством. Общественным
деятелям нужно было еще проходить школу управления государством; ее нельзя
было начинать в такое трудное время лицом к лицу с торжествующей Революцией. В
лучшем случае можно было желать привлечения к правительству общественных
деятелей, но главой правительства мог быть только представитель бюрократии. А в
такой комбинации назначение Витте было лучшим, которое можно было придумать.
По своим государственным дарованиям он был крупнейшей
фигурой этого времени. Никто из прославленных общественных деятелей не мог
выдержать сравнения с ним. Его недавняя победа в Портсмуте203 дала
лишний пример этих качеств, создала ему европейский престиж. При прочих равных
условиях это давало ему преимущество.
Но этого мало; Россия нуждалась в реформе, а Витте был
реформатором по натуре. Если он и был осторожен, то смелость и новизна его не
пугали. Коренные недостатки нашего строя он понимал; был давнишним сторонником
либеральных реформ и основной реформы - крестьянской; пытался их проводить еще
при самодержавии. При нем конституция должна была быть средством преобразования
России, а не способом борьбы с революцией.
В глазах либеральной общественности у Витте был один
недостаток: он был сторонником самодержавия. Но самодержавие для него не было
идолом. Он был за самодержавие, пока считал его полезным России. Он признал, наконец,
самодержавие более невозможным и в докладе 17 октября рекомендовал конституцию.
Этим он связал свою судьбу с манифестом. Союз его с либеральной
общественностью становился для него обязательным.
8 ней была единственная опора его. Государь его не
любил и назначил его против воли. Витте и либеральное общество могли быть
полезны друг другу, без чего нет прочных союзов.
Зато для борьбы с Революцией Витте был лучше
поставлен,
9 — 4264 241
чем наши общественные деятели; он ей ничем не был
обязан; не был с ней связан ни прошлой работой, ни соглашением. Его нельзя было
упрекать в измене, если он с ней разойдется. Грозящую Революцию он мог
превратить в эру либеральных реформ; при поддержке либеральной общественности
мог справиться и с нашей реакцией. Если не хотеть Революции, то для либерального
общества назначение Витте было лучшим исходом, чем кабинет общественных
деятелей.
Я буду позднее говорить о приеме, который оказала наша
общественность попытке Витте сблизиться с ней. Ее политическая неумелость
проявилась тогда с поразительной яркостью и, к несчастью, не в последний раз.
Но, чтобы не делать потом отступлений, остановлюсь на частном вопросе, на
отношении общества к борьбе с Революцией. Если вспомнить, какая тонкая преграда
отделяла тоща Россию от торжествующей Революции, то позиция того либерального
общества, которое само претендовало стать властью и должно было быть опорой ее,
показала, чего можно было от него ожидать.
» * *
Борьба в Революцией, конечно, не могла вестись в
прежних формах. От либерального общества нельзя было требовать, чтобы оно
одобрило борьбу с революционными настроениями мерами устарелых законов и
произволом властей. Хотя после большевистской полиции, следователей и судебных
властей действия наших охранок, жандармов, тем более военных судов кажутся верхом
беспристрастия и гуманности, они были все-таки позорным пятном на старом
режиме. Но манифест 17 октября в это внес изменения. Свобода слова, собраний,
союзов, неприкосновенность личности, требование законности во всех мероприятиях
власти открыли в России новые условия для борьбы за идеи и утопии Революции.
Революционные партии получили способы отстаивать свои идеалы. Успех этих
партий в Европе показывает, что они не бессильны в этой борьбе. И тот же опыт
Европы показывал, что либеральные правительства против Революции не беззащитны,
даже не прибегая к приемам самодержавия.
В 905 году вопрос был сложнее. Революционная атака на
существующий строй началась в старых условиях жизни. Она по необходимости велась тоща путем
беззаконий и даже насилий. В свое время приятие их сближало либерализм с Революцией.
Бывают законы, которых нельзя соблюдать. Таковы, например, были законы,
определявшие положение старообрядцев и иноверцев; нельзя было осуждать тех, кто
им не подчинялся. Таково же отчасти было правовое положение и политических
иноверцев. В таких условиях беззаконие и для них было нормальным исходом.
Стоит ли настаивать на этом теперь, коща большевики стали «законодателями»?
Манифест 17 октября осудил этот порядок;
242
он должен был изменить приемы борьбы с врагами
правительства, дать долю свободы даже революционным утопиям. От этих
«завоеваний» либерализм не мог отказаться.
Но это требовало времени, а Революция не дожидалась.
Обещания манифеста побудили ее удвоить усилия для полной победы. Насилия
революции увеличились. Под названием «явочный» или «захватный» порядок
резрешались и аграрный, и социальный вопросы; удалялись помещики из имений,
отнималось управление фабрикой у хозяев. Для свержения государственной власти
подготовлялось восстание; формировались и вооружались «дружины». Окрыленная
успехом, Революция готовилась к открытой схватке с исторической властью.
Никакая либеральная власть этого допускать не могла.
Манифест это знал. Объявляя новый порядок, он требовал одновременно
решительных мер против самоуправства. Надо сопоставить манифест с первым
обращением к народу Временного правительства, чтобы ощутить разницу между
законной и революционной властью. В 17 году правительство восхваляло «успехи
столичных войск и населения» над «темными силами старого режима», хотя успехи
были военным «бунтом» и начались с убийства офицеров. Ни одним словом
правительство не рекомендовало стране воздерживаться от дальнейших
революционных успехов, соблюдать порядок и подчиняться законам и власти. Не
потому, чтобы правительство хотело «углубления» Революции, но потому, что, как
правительство Революции, оно в беззакониях видело суверенную «волю народа».
Оно не посмело опубликовать высочайший указ о назначении князя Львова
премьером; не хотело даже внешне соблюсти преемственность власти. В 905 году, к
счастью, в России Революции не было. Правительство Витте было правительством
законного государя, который обещал реформы России, но с насилиями Революции
считал долгом бороться.
Какое же отношение могло быть у зрелой общественности
к такой позиции власти?
Общественность порвала с Витте не на этом вопросе; разговор до
него не дошел. Но первая встреча Витте с официальным либерализмом не осталась
без влияния на Революцию. Если бы Витте получил принципиальное право
рассчитывать на поддержку нашей общественности, надеждам Революции был бы положен
-предел. Но когда либеральное общество отказало Витте в поддержке, поставило
ему и со своей стороны революционные ультиматумы, оно этим Революцию окрылило.
Но хотя в разговорах с Витте не было речи о борьбе с
Революцией, вопрос стал сам собой. Революция энергично атаковала; «захватное
право» стало «бытовым явлением» этих месяцев. Не сделавшись властью,
представители общества избежали рокового для них испытания принимать меры
борьбы с Революцией. Но сохранили ли они хотя бы нейтралитет?
Нейтральными они не остались. В прессе, заявлениях
ответ-
9* 243
ственных лиц, постановлениях, резолюциях, обращенных к
власти, либеральное общество высказывалось с неоставляющей сомнения ясностью.
За насилия Революции оно обвиняло правительство, которое медлило с
осуществлением обещанных манифестом реформ и осмеливалось сопротивляться воле
народа. «Явочный порядок» никем не отвергался в принципе: Более или менее всё
ему следовали. В прессе помещались серьезные статьи по вопросу, имеет ли вообще
правительство право после манифеста издавать новые законы? Было мнение, что
все законы, которые противоречат обещаниям манифеста, не подлежат исполнению.
Не революционеры, а умеренные, иноща консервативные органы прессы не
соглашались признавать новые «Правила о печати»; из принципа они не исполняли
формальных требований о «собраниях». Ограничения свобод признавались
превышением власти. Как при таком понимании можно было осуждать «Революцию»?
Стоит перелистать любую газету этого времени; она напоминает прессу войны. Как
и тоща, на все были две мерки; на одной стороне были «зверства», на другой
«героизм». Моральную поддержку либеральное общество оказывало Революции, а не
тем, кто с ней боролся.
Конечно, либерализму было трудно принципиально защищать
беззаконие. Но это было не нужно. Старый порядок долго держался на формуле:
сначала успокоение, а реформы потом. Общественность заняла ту же позицию:
сначала осуществите свободы, отмените военные положения, удалите войска,
ограничьте власть губернаторов, а затем, если Революция не прекратится, то
можно думать о способах сопротивления ей.
Многие находили, что это рассуждение лицемерно; на
этот упрек ответил 17 год. Тоща, будучи властью, защищая себя, свою программу, свою Революцию, либерализм сделал
все, что в 90S г. советовал правительству Витте. Он уговорил Михаила отречься,
провел свободы, уничтожил губернаторов и полицию, отменил смертную казнь и даже
дисциплину в войсках, амнистировал уголовных преступников и привел нас к
большевизму.
Правда, положение было труднее; аппарат
государственной власти был ослаблен войной и безумиями последнего года. Но не
одно бессилие
диктовало
Временному правительству эту политику. В этом случае для него не было бы даже
смягчающих обстоятельств; либерализм сначала в успех ее верил. Принимаемые в этом направлении
меры общество встречало с восторгом. Помню, как Н. Н. Львов стыдил меня в эти
дни за мое «маловерие». Московский кадетский городской комитет мне написал из
Москвы, что там смущены тем, что я стою в стороне от общих восторгов, требовал
моего приезда и объяснения. Моя критика на публичном собрании произвела там
сенсацию. Конечно, опыт скоро раскрыл всем глаза. Но коща поняли вред этой
политики, время было упущено. Революция посты свои заняла. Либерализм умыл
руки, обвиняя других, и предоставил другим задачу
244
поправлять то, что им самим было испорчено. Но вначале
эту политику разрушения он и вел и одобрял. Если общественные министры так
защищали свое дело при одобрении общества, то упрек в лицемерии они с себя сняли. Они были
повинны в неумелости, а не в хитрости.
В таком поведении общества была своя логика. Борьбу с
революцией вела та власть, которую поддержать либерализм отказался. Логично
ли было морально ее защищать в ее борьбе с революцией? Второй ложный шаг явился
естественным последствием первого. Если бы тогда кто решился доказывать, что
не Витте, а Ленин враг либеральных идей, что с правительством Николая II много
легче было найти общий язык, чем с будущими народными комиссарами, такое
суждение для одних показалось бы шаблонной реакцией, для других «глупостью»
или «изменой». Преграда, которая в 905 г. спасла нас от Революции, в глазах
общества мешала его победе. Министерство общественных деятелей оно предпочитало
правительству Витте.
Правда, тоща не понимали, чем будет настоящая
революция, как в 914 г. не понимали, что такое война. Об обеих судили по
прошлому, коща выгоды и той и другой могли оправдать принесенные жертвы, когда
«героизм» и «легенда» скрывали одичание и разорение. Годы войны и ее
результаты сняли с войны ее легендарную оболочку. Победа русской революции
показала тем, кто имеет очи, чтобы видеть, что такое и Революция. Но в 1905 г.
так не смотрели. 27 ноября «Право», орган правового порядка, так начинал
редакционную статью под заглавием «Смута»: «Тяжелой поступью, шумно и
размашисто шествует вперед русская революция, неудержимо сметая на своем пути
обветшалые преграды самодержавного режима». Чем это раболепие перед Революцией
лучше лубочных картин, которыми поддерживали «патриотизм», или того
славословия, с которым пишут теперь про большевистские «достижения»?
Была другая причина, которая мешала выступать против
Революции. Она казалась непобедимой. Старый режим не научил наше общество
расценивать обманчивую силу народных волнений и реальную мощь даже ослабленной
государственной власти. Это обнаружилось в 917 г. Общество получило тоща все,
чего добивалось: нового монарха, присягнувшего конституции, правительство по
выбору Думы, поддержку военных вождей; и все-таки оно спасовало перед бушующей
улицей. Оно не рискнуло пробовать, какую силу может дать союз власти и
общества, традиционной привычки народа к династии и тогдашней популярности
Думы. Оно не посмело вступить в борьбу с демагогией. Общественные деятели сразу
признали себя «побежденными», как штатские люди, впервые попавшие на поле
сражения, при первых жертвах считают, что сопротивляться более нельзя. Панические
настроения перед революцией и в 1905 г. были распространены очень широко. Если
общественные деятели получили
245
бы власть, они и тогда уступками довели бы до
подлинной Революции. Правда, положение было иное. Из революционного хаоса
Россия могла бы выйти скорее и с меньшим ущербом. Но спасти Россию от Революции
общество не сумело бы.
В этом была сила революционных течений. Они не встречали
сопротивления. В широких массах народа они подкупали перспективами раздела
земли и имущества, мечтаниями о «по-равнении»; в культурных слоях в них видели
только врага исторической власти. Самодержавие пожинало плоды своей старой
политики. Но оно решило бороться. Оно не хотело, как в 917 г., бросить Россию
на произвол масс, им самим раздраженных. Оно имело и силу, и волю
сопротивляться. Оно осталось на месте и сумело отстоять ту плотину, которая
отделяла государство от хаоса; в тот момент это было долгом всякой
государственной власти.
Но для этой цели было два различных пути. Если бы
правительство встретило поддержку либерального общества, оно могло бы вместе с
ним защищать против Революции новый порядок и бороться с революционной анархией новыми приемами управления. Но
поддержки правительство не встретило. Общество требовало, чтобы правительство
покорилось «воле народа», хотело на место монарха поставить полновластное
Учредительное собрание. Оно не защищало «порядка». Оно не понимало, что
государство может законы изменять, но не может позволить их нарушать. Оно
показало, что еще не вышло из периода «детских болезней» и не может быть опорой
порядка. И государственная власть, если она хотела исполнить свой долг, была
фатально обречена использовать для борьбы с Революцией исключительно свой аппарат с его идеологией и
приемами...
Там же. Т. 3. С. 403-418.
Образование политических партий в России
...«Представительный строй» немыслим без существования
партий. Без них
выборы-игра
каприза и случая. В приветственной речи на завтраке, данном русским
парламентариям в 908 г., Асквит204 сказал: «Партии не лучший и не
худший способ управлять страной: это единственный (the only one)».
Он был прав; только там, ще стали отрицать свободный представительный строй,
как в Советской России, Италии, Германии, появилась модная теория о единой, но
зато привилегированной партии.
Это создало для нас «ложный круг». Конституция была, а
политических
партий не
существовало. Началось форсированное их сочинительство. Каждую неделю
появлялись новые партии, которые публику «зазывали». В одну зиму было выпущено
не-
246
сколько сборников партийных программ. Кто их помнит
теперь? Как это ни парадоксально, конституция пришла слишком рано; страна и
даже само интеллигентское общество готовы к ней не были.
Фабричное производство партий показывало, какая была в
них потребность. Но партии не сочиняются, а создаются в процессе работы.
Везде, ще у нас была общественная работа, возникали и партии - в земствах,
городах, университетах. Не было лишь политических партий, так как до 1905 г. не
допускалось «политической» деятельности. До 1905 г. существовала подпольная
революционная деятельность, и потому в подполье были революционные партии,
направленные на низвержение существовавшего строя.
Нельзя отрицать их права на существование и
деятельность, но не эти партии были нужны, чтобы конституционная монархия
могла правильно функционировать.
В момент объявления конституции была одна партия, которая
давно добивалась «конституционной монархии», - это «кадетская». Ей пришлось
сыграть в русской жизни роль исключительную. На нее пала задача, которую
именно она должна была исполнить. От ее поведения зивисел успех конституции...
...Партия оказалась самой живучей партией этой эпохи.
Ее не уничтожила ни реакция, ни революция. В Советской России о ней одной до сих пор не забыли. Ее
именем теперь клеймят «контрреволюцию». Но это только показывает, что в течение
своей жизни она являлась центром притяжения для общественных сил, совершенно
различных; она не была искусственной выдумкой. Причина этого в том, что, официально
появившись на свет одновременно с манифестом, она задолго до него жила утробной
жизнью. Сформировалась она на политической работе, а не на теоретических
рассуждениях. К моменту ее образования в ней уже были кадры людей, связанных
совместной деятельностью, приобретших если не в обывательской толще, то среди
интеллигентской элиты известность. В этом была сила партии.
Но эта сила обратилась против нее. Той работой,
которая ее объединила и которая положила на партию свой отпечаток, было участие
в «Освободительном движении». Партия, которой выпало на долю призвание
установить основы для конституционной монархии, получила свое воспитание в
беспощадной войне с исторической монархией. Отрицательные черты, которые
невольно накладывало на своих участников это движение, партия все впитала в
себя. И то, что до 17 октября 1905 г. было ее силой, сделалось главной помехой
для исполнения ее настоящего назначения.
Эти черты отразились не только на отдельных людях; отдельному
человеку с ними справиться легче, особенно если он их вовремя замечает и
болезни не принимает за признак здоровья. «Освободительное движение» положило
свой отпечаток на
247
всю партию как таковую, на партийную идеологию, создало
партийную атмосферу, которая гораздо устойчивее и неподвижнее, чем настроения отдельных людей...
Маклаков В. А. Власть и общественность на закате старой России.
(Воспоминания современника). Т. 3. С. 473-476.
Основной порок к.-д. партии
...Если бы общественная жизнь управлялась одной
логикой, то кадетская партия, задуманная для войны с самодержавием, после его
капитуляции должна была бы сама себя распустить. В ней не было больше
надобности и ей было нормально распасться на свои составные части. Каждая из
частей, смотря по взглядам, интересам и темпераменту могла стать ядром новой
партии, заключить подходящие блоки с другими и внести в политическую жизнь
необходимую ясность. Но прошлое партии ее крепко держало. Мысль о распадении казалась
абсурдом. Если вместе победили, нужно было вместе победу использовать.
Такое настроение - явление очень обычное. Ничто так не
сближает, как работа, увенчанная общей победой. Во Франции непримиримые партии,
соединившись на время выборов против «реакции», продолжали упорствовать в
сохранении своего соглашения уже для управления государством. Этот абсурд
дважды случился-в 1924 и в 1932 г. Нужны были катастрофические предостережения
26 и 34 годов, чтобы убедить, что логикой все-таки нельзя жертвовать ради одной
психологии. В России такое желание совместить несовместимое было гораздо
естественнее. Речь шла не о прекращении временного союза самостоятельных пар- '
тий, а об уничтожении только что создавшейся, единственной партии. Можно
понять, что это казалось величайшим несчастьем, что считали нужным
перепробовать все, чтобы избежать такого исхода.
Партии не монолиты. Во всех есть оттенки мнений,
фланги и центры. Разномыслия в партии только естественны. Они не опасны, когда несмотря
на них члены партии идут к общей цели. Но цели, которые жизнь поставила перед
кадетской партией после 17 октября, были совсем не те, которые она сама себе при образовании
ставила.
Партия создавалась, чтобы бороться против самодержавия; борьба велась общим фронтом в
соглашении с революционными
партиями. Если
фронт к.-д. партии был короче, чем у «Освободительного движения», ибо открыто революционные партии в к.-д.
партию не входили и были только союзники, то зато в своей собственной
среде к.-д. партия революционной идеологии не
248
исключала. В начале учредительного съезда Милюков
сказал речь, которая была напечатана как приложение к партийной программе, как
«аутентическое» ее толкование. Он называл противников слева «союзниками»;
заявлял, что партия «стоит на том же, как и они, левом крыле русского политического движения*. Мы, говорил он, не
присоединяемся к их требованиям «демократической республики» и «обобществления
средств производства». Одни из нас потому, что считают их вообще неприемлемыми,
другие потому, что считают их стоящими вне пределов практической политики. До
тех пор пока возможно будет идти к общей цели вместе, несмотря на это различие
мотивов, обе
группы партии будут выступать как одно целое; но всякие попытки подчеркнуть только
что указанные стремления и ввести их в программу будут иметь последствием
немедленный раскол. Мы не сомневаемся, заканчивал он, что в нашей среде
найдется достаточно политической дальновидности и благоразумия, чтобы избегнуть
этого раскола в настоящую минуту.
Вот что говорил лидер партии в момент ее образования;
в ней, значит, уже тоща были две группы, два понимания, обнаружение которых вызвало бы немедленный раскол;
нужно было
этого раскола избегнуть. До падения самодержавия это было понятно; размежевание было отложено и
партия могла выступать как единое целое. Военная психология это оправдывала. Но эти же слова
Милюкова означали, что речь идет только о настоящей минуте войны. Коща самодержавия больше не
будет, раскол станет необходим и полезен для политической ясности. Поддерживать
тогда фиктивное единство партии
значило бы вводить всех в заблуждение.
А между тем после 17 октября усилия лидеров партии
были направлены именно к тому, чтобы единство партии удержать, чтобы скрыть и
затушевать то, что в ней было несовместимого. Я не берусь сказать, было ли это
вызвано только психологией, чувством партийного самосохранения, которое не
считалось с тем, что из этого выйдет; либо было дальновидным расчетом,
своеобразной «тактикой»? Но это было не только ошибкой, но вредом и для России,
и для партии.
Желание сохранить единство сделалось для руководителей
партии главной заботой; такие заботы безнаказанно не проходят ни для кого - ни для партий, ни
для правительств. Какими словами ни называть это стремление, оно показывает,
что интересы какой-то группы поставлены выше интересов страны. Это дискредитирует партии и ведет правительства к гибели.
С другой стороны, это же стремление парализует партию
и обессиливает заключающиеся в ней противоположные группы. Идеологии, которые
обесцвечивают себя вступлением в общую партию, имеют одинаково законное право на
существование и на активное проявление.
В к.-д. партии были люди, которые стремились быть на
са-
249
мом левом фланге реформаторства, как об этом с гордостью
говорил Милюков; хотели немедленного полного народоправства и считали его
выразителем Учредительное собрание по 4-хвостке; не боялись Революции, считая,
что она принесет в Россию «свободу и право». Такие люди могли бы создать
особую партию, которая бы стала ждать и дождалась бы для себя подходящего часа.
17 октября было для них только исходным моментом новой борьбы.
Но не только позднее, но в самый момент образования
партии в ней была группа другого настроения. Типичным представителем ее была
земская группа. Эти люди примкнули к либеральной земской программе 1902 и 1904
г.; никто из них не претендовал быть на крайнем левом фланге движения. Они могли
принимать и 4-хвостку, и финансовые, и социальные новшества, но не как исходную
точку, а как конечную цель, к которой надо идти постепенно avec la lenteur demente des forces naturelles* no счастливому выражению Caillaux205. Они хотели конституционной монархии, но вовсе не полновластного
Учредительного собрания, которое необходимо только так, где законной власти нет. Эти люди не были ни
защитниками самодержавия, ни опорой социальной реакции. В момент войны они
даже могли объединиться в один общий фронт против самодержавия и не спорить с революционными
утопистами. Но им было вредно терять свою физиономию. Их участие в
«Освободительном движении» приносило ему громадную пользу; оно казалось
ручательством за лояльность движения, привлекало к нему сотрудников, облегчало
власти задачу делать уступки. Их существование стало еще нужней после победы.
Именно этой группе было естественно составить особую партию, которая с помощью
власти могла строить государственную жизнь на новых началах. После 17 октября
в подобной партии была потребность момента. Ее ждали. Но участие этих людей в
кадетской партии их обессилило. Они себя в ней потеряли. В ноябре 1904 г. Ф.Ф.
Кокошкин возражал против Учредительного собрания, пока монархия существует;
даже в июле 1915 г. на памятном для меня легкомысленном собрании у А. И.
Коновалова206 он еще защищал монархию как большую и полезную силу. Но как член ЦК кадетской
партии, он в противоречии с тем, что сам говорил, 20 октября 1905 г. поставил
Витте решительный ультиматум об Учредительном собрании. Такие люди, и их было
много, и среди них были громкие имена, потеряли себя в партийном котле.
Течение политической мысли, которое они представляли, было и законно, и нужно России, а они
его выразить не посмели. Единство партии этого не позволяло.
В самом ЦК за несовместимость отдельных направлений
С мудрой неторопливостью природных сил (фр.).
ощущалась очень отчетливо. Помню монологи Н. Н.
Львова, который в этом сходился со своим земляком по Саратовской губернии М.
Л. Мандельштамом. Оба были членами Центрального Комитета. Н.Н.Львов, земский
деятель, конституционалист и старый сотрудник «Освобождения», в кадетской
партии хотел видеть основу правового порядка. Он понимал необходимость уступать
духу времени; с борьбой в душе пошел в этом направлении очень далеко. Принял
даже четыреххвостку как средство успокоения при условии введения в нее
коррективов в виде верхней палаты и т.п. Но после 17 октября он ждал
успокоения, примирения и даже борьбы с новой Революцией. Рядом с ним в Центральном
Комитете сидел и М.Л. Мандельштам. Он издал в Советской России интересную и в
общем правдивую книгу. Если исключить отдельные фразы, ще он по долгу пред
властью расшаркивался, Мандельштам является в этой книге тем, чем всегда
действительно был. Он и в кадетском ЦК был энтузиастом Революции как стихийной
безудержной силы; возмущался мыслью, чтобы с ней можно и должно было бороться
и надеяться ей управлять. В ее немедленной победе он мог усомниться, считая
власть достаточно сильной, чтобы ей противостоять; но в правоте Революции - нет. Глас
народа-глас божий. Он не мог допустить, чтобы кадетская партия при каких бы то
ни было обстоятельствах могла явиться опорой порядка против Революции. И тем не
менее Львов и Мандельштам были оба членами ЦК одной и той же партии, пока оба
сами из него не ушли.
Отдельные люди действительно уходили, понимая, что в
кадетской партии есть какой-то порок; но уходили одни, а лидеры делали все,
чтобы не дать отдельным уходам превратиться в раскол.
Прямым, последствием желания единство свое сохранять
было лавирование между обеими группами, стремление избегать ясных позиций. За
свое единство партия платила дорогой ценой. Люди; которые в государственной
жизни принципиально отвергали политический компромисс, жили только им во внутренних отношениях
партии. Все искусство лидеров уходило на приискание примирительных формул, при
которых дальнейшее внешнее единство партии становилось возможным. К этому свелось их руководство. И оно
вело к бессилию партии.
Противоположные тенденции парализовали друг друга. Не
всегда можно было понять, чего партия действительно хочет. Позиции ее были
часто слишком тонки и искусственны для понимания. Благодаря этому она
создавала незаслуженное впечатление неискренности; приобрела репутацию, что на
нее нельзя положиться ни справа, ни слева.
Этому впечатлению способствовала сама организация
партии. У нас не было политических вожаков, которые ведут за собой, а не
следуют за большинством; у нас было слишком мало доверия
к личности, чтобы отдать ей свою волю. Руководили
партиями громоздкие, многочисленные коллективы, центральные комитеты. В них для
сохранения единства и солидарности выбирали представителей всех направлений,
как это делают в коалиционных кабинетах Европы. Партийное дело напоминало все
недостатки парламентаризма. Руководительство партией сопровождалось
томительными предварительными спорами и нащупыванием средних решений. Тем, кто претендовал быть
вожаками, надо было искать «большинства» в комитетах или во фракции. Чем
разнороднее были эти комитеты, тем они более ослабляли и обесцвечивали
ответственных лидеров. Лидеры теряли свободу и физиономию. Внутрипартийной
работе стали не чужды приемы даже той крайней парламентской техники, которые
«проводят» решения коща убеждением, коща угрозой, коща просто измором. Это было
особенно заметно в заседаниях парламентской фракции, ще правом решающего
голоса пользовались не только действительные члены парламента, а также члены
бывших составов, члены ЦК и т.п. Все они участвовали в принятии решений,
исполнять которые приходилось другим. Они были свободней, чем депутаты, заваленные текущей
работой. Они могли ходить на собрания аккуратней и сидеть на них дольше. В
результате лидерам удавалось провести то, что им казалось желательным, но в
смягченном виде и с большим опозданием. Государственная работа тонула в
процедуре партийной стряпни.
Последствия этого, может быть, всего ярче сказались на
ее общепризнанном лидере, на Милюкове. Старание спасти партию от раскола,
уловить всегда срединную линию замаскировывало его личные взгляды. Их могли
знать только очень близкие к нему люди. Его знания и таланты ухолили на то,
чтобы убедить людей, между собой несогласных, что они хотят одного и того же и
что генеральная линия партии не изменяется. В этих условиях руководить партией было нельзя.
Система управления партией мешала тому, что в политической
жизни самое главное, т.е. умению события предусматривать. Чем больше масса, тем больше
инерция. Со своими компромиссными решениями партия вечно опаздывала. Она
говорила то, что было нужно, но тоща, коща этим уже помочь было нельзя. История
партии это показывает на каждом шагу. Она вперед смотреть не умела, держалась
прошлым и только им вдохновлялась.
И характерно, что Партия хранила единство, пока оно ее
обессиливало, пока оно не было нужно, пока раскол партии мог быть для России
полезен. А в изгнании, за границей, коща он стал абсолютно ненужен и вреден,
коща был новый raison d'etre для единства, партийные лидеры догадались наконец ее
расколоть, как будто только для того, чтобы заставить всех удивляться, что
подобная неоднородная партия могла до тех пор сущест-
252
вовать и даже славиться своей дисциплиной. В этом
последнем акте своей жизни партия осталась верна старой привычке и опять
опоздала...
Там же. Т. 3. С. 482 - 489.
Достоинства и заслуги к.-д. партии
Политическая сила каждой партии не в числе ее
записанных членов, а в доверии, которое она внушает непартийной, т. е. обывательской массе. Это доверие
основывается не на программе, не на резолюциях съездов, которыми интересуется
только партийная пресса, а на самостоятельном суждении, которое составляет
себе о партии обыватель. Оно часто не совпадает ни с мнением, которое имеет о
себе сама партия, ни с тем, которое она о себе стремится внушить. Суждение
обывателя проще. Еще до войны я как-то говорил о политике с крестьянами нашей
деревни. «Мы в деревне кое-что смекаем, - сказал один пожилой крестьянин,
знавший меня еще мальчиком. - Разве мы не понимаем, что Вы с Николаем
Алексеевичем (мой брат - тогдашний министр внутренних дел) в разные стороны тянете». Крестьянин не имел понятия о
кадетской программе, о резолюциях съездов, вероятно, даже о том, какой я сам
партии. Чтобы высказать такое суждение, в общем справедливое, эти подробности были
ему не нужны.
Несмотря на мое скептическое отношение к тактическим
приемам партии, я должен признать, что ей очень рано удалось внушить к себе это доверие обывателей. Это чувствовалось
еще до выборов 1906 г.
Появление партии на свет, опубликование ее программы в
газетах сопровождалось немедленным успехом. У меня, как и у всех, обрывали
звонки с просьбами в нее записать. Просили об этом люди, от которых всего менее
этого можно было бы ждать. Я в другом месте рассказал, как Ф. Н. Плевако207
добивался вступления к нам и как я сам в этом ему помешал. Когда я старался ему
показать, что он не может принять нашей программы, он только смеялся: «Программа мне не
интересна, это предисловие к книге. Кто его читает?» Через несколько недель он
вошел в октябристскую партию, а позднее был от нее и членом Государственной
думы. Помню, как к нам немедленно записалось несколько судебных деятелей, в
том числе Н. Н. Чебы-шев208. Я хорошо знал, что по всей своей
идеологии он к нам не годился. Но он мне не верил, в партию записался и оставался
в ней до циркуляра министра юстиции, который запретил чинам своего ведомства
участвовать в каких бы то ни было политических партиях.
Успех партии проник и в массы, ще ни парламентаризмом,
ни Учредительным собранием не интересовался никто. Кокош-
253
кин с радостью мне подчеркивал, как
«демократизируется» кадетская партия. Он был прав. У меня как-то были клиенты
из простонародья; мы естественно заговорили и о политике, и они мне сказали,
что у них на Мещанской, все собирались голосовать за партию мудреного имени,
которого они произнести не умели. Лишь побочными вопросами я убедился, что это
была наша «кадетская» партия.
Верно определить причины успеха к.-д. партии в массах-значило
бы спасти себя от многих ненужных иллюзий и ложных шагов. Но наши руководители
верили, будто выборы определяют «волю народа», а воля выражается в «партийной
программе».
Сколько времени было напрасно потрачено на никому не
нужные споры о пунктах программы! Но и деятельность нашей программы, и
непримиримость, с которой к ней партия относилась, только показывали, что
серьезно на нее не глядели. Это кажется парадоксом, но это так. Когда в
определенных параграфах партия в виде исключения допускала свободу двух мнений
(так было сначала в вопросе о женском избирательном праве и о двухпалатной
системе), то этим implicite* признавалось, что по всем
другим пунктам разномыслия не допускалось. Но что это значит? Ведь и остальные параграфы
принимались часто не единогласно, иногда небольшим большинством голосов. Нельзя
же было думать, что голосование чье-либо мнение могло переменить? А
меньшинство из партии не исключалось и само не уходило. Оно оставалось в
партии, будучи с каким-то пунктом • программы ее несогласно. Самое право
разномыслия по двум определенным параграфам, которое быдо сначала даровано,
было позднее отобрано как «несовместимое с дисциплиной». И после этого никто не
ушел и не был исключен. Это показывало, что фактически разномыслия допускались.
Иначе быть не могло, но зачем партия на неоспоримости своей программы
настаивала? Это было младенчеством партии, которая «игру» принимала всерьез.
Старые люди не понимали этого «требования». Помню, как на кадетском
учредительном съезде старик М.П.Щепкин, который, дожив до возрождения России,
с юношеским пылом принялся работать вместе с другими, принимал участие во всех
подготовительных работах и совещаниях, этого усвоить не мог, зная меня еще
мальчишкой, он со мной не стеснялся и шептал мне на ухо: «Зачем эта программа?
Достаточно наметить основное направление партии; разве можно навязывать ей
конкретные мелочи?» Он был прав. Нельзя сидеть в одной партии тем, кто стремится
если не восстановить самодержавие, то увеличить права монархии за счет
представительства, и тем, кто мечтает об обратном процессе, о введении
парламентского строя, при котором
Запутанно (лат.).
254
не монарх управляет. Но если в основном курсе
согласны, зачем необходимо одинаково смотреть на то, какие пути вернее ведут к
данной цели? Зачем нужно единомыслие во взглядах на систему одной или двух
палат, на принудительное отчуждение чужих земель или прогрессивный налог на
землю и т. п.? Единомыслие во всех мелочах нужно для создания религиозных сект,
не для политических партий. Партии не претендуют на абсолютную истину, да
истина и не отыскивается большинством голосов.
Руководители партии смотрели иначе. Они тратили
столько времени на спор о программе потому, что именно в ней видели существо
партийного объединения. Судя о других по себе, они и в других предполагали к
программе одинаковый интерес, думали, что программа - обязательство, которое
они приняли перед страной, и что отступиться от какого-либо пункта ее значило
бы обмануть население. Они не подозревали, что сама страна о программе вовсе
не думает и что в этом отношении здравый смысл обывателей оказался ближе к
потребностям практической жизни, чем прилежная разработка пунктов программы.
Я об этом могу судить как свидетель, так как в партии
был сам на амплуа обывателя. В «Освободительном движении» активно я не
участвовал. Моими политическими друзьями и учителями были люди более умеренных
направлений. А в сферах деятельности мая симпатии со времени студенчества шли только к легальной работе. Подполье
мне было противно. На к.-д. съезд я сам напросился и был очень обрадован, когда
мне дали возможность попасть туда от какой-то освобожденской ячейки.
Я раньше рассказал, как одним своим выступлением я
съезд против себя возмутил. Как могло оказаться, что я без права и претензий на
это оказался выбран в состав комитетов и городского и Центрального? Для этого
я вижу одну лишь причину, которая показывает, как в это наивное время было
легко себе сделать карьеру. На съезд явилась полиция. Было глупо беспокоить
несколько десятков людей, мирно сидевших в доме кн. Долгорукого, когда кругом
разгоралась всеобщая забастовка; когда университет был наполнен дружинниками и
на улицах происходили манифестации. Было смешно, что в момент подобной анархии
придираются к нам. Полицию
на этот раз приняли в палки. Председательствовавший на собрании Н.В. Тесленко
отнесся к ней как к простым нарушителям тишины и порядка. Он не дал приставу
объявить о причине его появления, закричал, что слова ему не дает, что просит
его не мешать и т.д. Мы делали вид, что заседание продолжается. Я просил слова
и кстати и некстати для нашей повестки, стал говорить об ответственности
должностных лиц за беззакония, доказывал, что по нашим законам вторжение
пристава должно влечь за собой для него «арестантские роты» и т.п. Пристав
понимал нелепость данного ему поручения, видел, что над ним смеются в лицо, и
ушел. Нам наша «победа» была все же приятна; я разделил лав-
255
ры Тесленко и приобрел популярность. Потому когда в
конце съезда начались выборы должностных лиц партии и некоторые из моих личных
друзей, заметив мое отсутствие в числе кандидатов, подняли за меня агитацию,
они сопротивления не встретили, и я был выбран в члены и городского и Центрального
комитетов.
Мне с моим обывательским настроением пришлось увидеть,
как работали партийные штабы в самые ответственные моменты для партии. Со
многим я был несогласен, многого вовсе не понимал. Но нечто я в партии оценил,
и это нечто меня с ней крепко связало. Связь была символичной связью
«обывателя» с «профессионалами».
Работой, которая меня сблизила с партией и которой она
связала себя с населением, была ее «пропаганда». После 17 октября была
установлена свобода и собраний и слова. Обывательские массы, которые
политических собраний до тех пор не видали, в них устремились. Этим
воспользовались прежде всего революционные партии, позднее и черносотенцы.
Было необходимо и конституционным партиям защищать свои положения. Партия к.-д.
за это взялась. Ее задачей стало разъяснять манифест, которого массы не
понимали. Разъяснения незаметно перешли потом и в избирательную кампанию.
Перед I Думой она ничем не отличалась от митингов. На «избирательные собрания»
ходил кто хотел, без соблюдения «правил о выборах». Только перед П Думой П. А.
Столыпин настоял на неуклонном их применении.
В этой митинговой кампании я принял самое живое
участие. Оно не ограничивалось личными выступлениями. Была организована «школа
ораторов», и я был поставлен во главе этой школы. «Ораторству» я не учил;
старание быть красноречивым я всегда считал большим недостатком. Но с моими
«учениками» мы обсуждали вопросы, которые нам задавались на митингах, и
совместно обдумывали, как на них отвечать. Круг моих наблюдений этим очень
расширился. Я узнавал, как реагируют массы на тот или другой аргумент. Кто-то
сказал: «Если хочешь какой-нибудь вопрос изучить, начни его преподавать». Я на
себе испытал справедливость этого парадокса. Не знаю, был ли я полезен нашим
ораторам, но мне
моя школа
была очень полезна. Среди моих учеников были двое подававших надежды. Одного не
называю; он в Советской России; другой, проживающий здесь,-- Е. А. Ефимовский.
Опыт этой школы помог впоследствии составить и руководство, которое партия
напечатала после роспуска I Государственной думы. Литературную обработку его
взял на себя А. А. Кизеветтер. Он один поставил свое имя под этой брошюрой.
Выпущенная на правах рукописи, она попала в руки врагов. Стала известна под
именем «кизеветтеровской шпаргалки»; и чуть ли не из-за нее Кассо не дал
Кизеветтеру кафедры.
Агитаторская работа была поучительна. Мы учили, но и
сами учились.
Собрания
выводили нас за пределы интеллигенции
256
и сталкивали с «обывательской массой». В этом слове
обыкновенно подразумевалось нечто обидное. Так называли тех, кто не занимался
«политикой», думал о личных своих интересах, не подымаясь к высотам
гражданственности. Но на обывателях держится государство, они определяют политику власти.
Наша русская обывательская среда, воспитанная самодержавием, политически
неразвитая, в прошлом запуганная, а в настоящем сбитая с толку, была поставлена
лицом к лицу с новой задачей - принять участие в управлении государственной
жизнью. В эпоху «Освободительного движения» эта среда с удовольствием слушала,
как другие за нее говорили; непримиримые лозунги нравились ей своей смелостью и
«дерзновением», но они ей не казались серьезными. Это были как бы крики на улицах, политические междометия,
которыми «душу отводят». Но коща совершилось преобразование строя и обыватель
увидел, что у него действительно будет право голоса в своем государстве, он
отнесся к этому с той добросовестностью, с какой когда-то отнесся к своему
участию в суде присяжных. Он понимал, как мало подготовлен к задаче, которую
верховная власть теперь перед ним ставила, но заинтересовался этой задачей, и на наших
глазах при нашем участии стало происходить политическое его воспитание.
На собраниях у нас была своя публика. Интеллигенция
приходила в небольшом количестве либо принимать участие в прениях, либо
смотреть за порядком. Ей эти собрания были уже неинтересны. И по ним можно было
увидеть, как интеллигенции мало в России. Нашими посетителями была серая
масса; по профессии приказчики, лавочники, ремесленники, мелкие чиновники, по
одежде чуйки, армяки, кафтаны, пиджаки без галстука. С благодарностью вспоминаю
этих скромных людей, сидевших в первых рядах, приходивших для этого задолго до
начала, не уходивших до самого конца и слушавших все время с напряженным
вниманием. Эти люди заинтересовались впервые тем, что им говорили; приходили
послушать, поучиться и после подумать.
Было благодарное дело помогать этим людям. Не затем
чтобы наскоком провести желательную для нас резолюцию, а чтобы помочь им
разобраться в сумбуре, который наступил в их головах после крушения привычных
понятий. Падение самодержавия, привлечение обывателя к управлению, свобода в
обсуждении недавно запрещенных вопросов были переменой, которую очень долго
приходилось только усваивать. И в этом мы обывателю помогали.
Политика есть «искусство достигать намеченной цели
наличными средствами»; кадетской партии было полезно из общения с массами
узнать, что массы из себя представляют и чего они добиваются. Если бы мы на это обращали больше внимания, мы
избегли бы многих ошибок.
Что думал тоща обыватель?
Он был недоволен, был в оппозиции. Могло ли быть
иначе?
257
Зедь 80-е и 90-е годы пошли вразрез естественному ходу
развития, на который Россия вступила в 60-е. Крестьянин о крепостном
состоянии уже забыл, составлял себе имущество вне надельной земли, а его
по-прежнему подчиняли земской общине. Рос промышленный капитал, получив в жизни
страны преобладаю-' щее значение, а местное самоуправление строилось на одном
только землевладении. Была бесконтрольная государственная власть, на которую
нище управы найти было нельзя и перед которой всякий подданый был беззащитен.
Обыватель не мог бы формулировать конкретных обвинений против существовавшего
строя, но понимал, что власть его не защищает и о его бедах забыла. Бели везде за социальную
несправедливость ответственность возлагают на власть, то в России это было
естественнее и
правильнее,
чем ще бы то ни было. Нище власть государства не была так всемогуща. Она ни от
кого не зависела, не допускала ни свободы, ни критики, ни самодеятельности.
Поэтому она одна и должна была за все отвечать, и каждый за свои беды винил
именно власть.
Но хотя он
ее обвинял, он долго не видел средств с ней бороться. Но в начале XX века
началась перемена. На глазах у обывателя власть зашаталась. Она не только была
побита в японской войне, она зашаталась внутри. Впервые пришлось допустить
критику, которая многим раскрыла глаза, и власть стала сама говорить о необходимых реформах.
Когда началось «Освободительное движение», она ему пыталась противиться и тем
брала на себя ответственность за то, что все оставалось по-прежнему. Обыватель
понял, что прежнее господство власти кончилось, что она признала себя
побежденной, что от самой страны зависит ближайший ход дел; и он с нетерпением
ждал перемен.
Он понятия не имел, в чем эти перемены должны заключаться,
но основное их направление схватывал ясно. А. А. Киэе-веттеру принадлежала
прекрасная формула; он возвещал «политическую свободу и социальную
справедливость». Это было именно тем, чего все ожидали. Обыватель хотел, чтобы
о нем, о несправедливости его положения власть бы подумала, чтобы он имел
возможность кому-то нужды свои заявлять. Как практически их удовлетворить, как
скоро и как далеко нужно идти, он мало заботился. Он предпочитал синицу в руках
журавлю в небе. Радикальность нашей программы не казалась ему недостать ком. Он аплодировал ей, как
аплодировал и тем, кто шел еще дальше нас и кто за нашу умеренность на нас
нападал. Но инч тересовали его не интеллигентские коньки, не Учредительное собрание,
не 4-хвостка, не неправоспособность цензовой Думы, не однопалатность, не
парламентаризм. Все это было интеллигентское дело; он хотел перемен менее
громких, но более доступных и реальных.
Упреки нам за умеренность, заманчивые обещания могли
бы легко перетянуть обывателя влево, если бы в обывательской пси-
258
хологии не было другой основной черты: обыватель не
хотел ни беспорядков, ни Революции. Этим он резко отличался от идеологии самих
интеллигентов, в которых было так сильно восхищение перед Революцией и ее
героизмом. Правда, враждебное отношение к революционерам обыватель давно потерял. Уже
миновало то время, когда он «вязал им лопатки». Но победы их он не хотел.
Потому ли, что в нем не вовсе исчезло уважение к исторической власти, потому
ли, что он не верил в успех Революции или понимал, как тяжело отражается
всякий беспорядок на его обывательских интересах, - но перспектива Революции
его не соблазняла. Те программные обещания, которые не могли быть осуществлены
без падения власти, его не заманивали; в них он инстинктивно чувствовал
Революцию со всем тем, чего он в ней опасался.
Здесь казался заколдованный круг. Обыватель не верил
существующей власти, но не хотел Революции. Он отворачивался от тех, кто в его
глазах являлся защитником власти; но революционных директив тоже не слушал. Он
при реформах хотел сохранить не только порядок, но прежний порядок; хотел только, чтобы
при нем все пошло бы иначе.
На этом и создалась популярность кадетской партии в
городской демократии. Кадеты удовлетворяли этому представлению. Обыватель
знал, что партия не стоит за старый режим, что она с ним и раньше боролась. Когда наши «союзники
слева» доказывали на митингах, что мы скрытые сторонники старого, реформ не
хотим, стараемся спасти старый строй и свои привилегии, такие выпады против
нас обыватель встречал негодованием и протестами. В глазах обывателя мы
несомненно были партией «политической свободы и социальной справедливости».
Но зато кадетская партия приносила с собой
уверенность, что эти реформы можно получить мирным путем, что Революции для
этого вовсе не надо, что улучшения могут последовать в рамках привычной для
народа монархии. Это было как раз тем, чего обыватель хотел. Партия приносила
веру в возможность конституционного обновления России. Рядом с
пафосом старой самодержавной России, который уже не смёл проявляться, с пафосом
Революции, который многих отталкивал и уже успел провалиться, - кадетская
партия внушала ему пафос конституции, избирательного бюллетеня, парламентских
вотумов. В Европе все это давно стало реальностью и потому перестало радостно
волновать население. Для нас же это стало новой верой. Именно конституционно-демократическая
партия ее воплощала. Левые за это клеймили нас «утопистами». Но кадетская вера
во всемогущество конституции находила отклик в обывательских массах. Напрасно
нас били классическим эпитетом «парламентский кретинизм». Обыватель был с нами.
Партия указывала путь, которого он инстинктивно искал и кроме нас нигде не
видал. Путь, который ничем не грозил, не требовал жертв, не нарушал порядка в
стране.
259
К.-д. партия казалась всем партией мирного
преобразования России, одинаково далекой от защитников старого и от проповедников
революции.
Этой нашей заслуги перед Россией и этой причины нашей притягательной силы
партийные руководители не оценили. 1905 год они считали «Революцией», а себя с
гордостью именовали «революционерами». Немногие признавали, что торжество либеральных
идей и конституционных начал было гораздо больше связано с сохранением
монархии, чем с победой Революции. Еще менее было ими сознано, что главная сила
кадетской партии была в этом ее единомыслии с населением, которое желанную
перемену политики хотело получить в рамках монархии.
Руководители по-прежнему думали, что успех партии в
том, что она самая
левая, что
к ней привлекают ее громкие лозунги, т.е. полное народовластие,
учредилка, парламентаризм, четырех-хвостка. Это заблуждение нам дорого
обошлось. Как я ни склонен был подчиняться нашим авторитетам, в этом пункте я
им не уступал. У меня было для этого слишком много личного опыта. Я был в те
времена одним из популярных митинговых ораторов. Не я сам напрашивался на
выступления; меня посылал комитет по требованию партийных работников. Я
выступал не только в Москве и Московской губернии, а почти по всей России.
Вместе с А. Кизеветтером и Ф. Кокошкиным мы были самыми модными лекторами.
Очевидно, взгляды, которые я излагал, в обывательской и даже партийной среде
противодействия не встречали.
Отдельные эпизоды доказывают это еще более ясно. Для
иллюстрации приведу один характерный пример. Он относится к • эпохе, коща
избирательная кампания еще не началась и прихо-дилось только объяснять
манифест. Я получил из Звенигорода V настойчивую просьбу приехать. Местная управа была
кадетская (Артынов, В. Кокошкин), но публичные собрания, которые там :
организовывались, всегда кончались скандалом. Проявляли себя ) только
фланги-левый и правый; они тотчас начинали между -собой ругаться и собрания
этим срывали. Обо мне в Звенигороде л сохранилась добрая память по
сельскохозяйственному комитету и .v меня позвали «спасать»
положение. Едучи со станции в город, я ?-невольно сравнивал
настроение с тем, которое было три года на- v зад. Теперь все знали про митинг и все туда шли. Зал
был на- ■ бит до отказа.
Меня предупреждали, что резкое слово может вызвать
протесты той или другой части собрания. И я от полемики воздержался, я
говорил про манифест, использовав слова знаменитого старообрядческого адреса,
что «в этой новизне нам старина наша слышится». Рассказывал о земских соборах,
о том, как они про- \ цветали даже при Грозном; об их заслугах в Смутное время
и при первых Романовых; как уничтожил их Петр, почему это было ошибкой и что из
этого получилось. «Освободительное
260
Комментариев нет:
Отправить комментарий
Примечание. Отправлять комментарии могут только участники этого блога.